Ну, Бог с ним, с кузеном, он слабый человек, утвердиться хотел. У Аверьянова, допустим, зависть – естественное для коллеги чувство. Но зачем стучал Зарецкий – из принципиальных соображений? Так ведь не было у него принципов (и соображений, подозреваю, тоже). Деньги? Да никто их ему не давал. Он ведь и сам мне по пьяни сказал, что не знает, отчего стучал. А я знаю: от переизбытка дерьма в организме. Оно, это дерьмо, росло в нем и ждало общественных условий, чтобы выплеснуться. Вот и дождалось.
А с другой стороны – может, он тогда и не виноват, что на отца Анастасии настучал? Может быть, общественные условия виноваты? Гейгер-то, я думаю, так и считает. Но ведь не общественные условия на профессора стучали, а Зарецкий. Значит, он совершил преступление, и то, что его тюкнули по голове, оказалось наказанием. Справедливым, подчеркиваю, наказанием злодея, хотя об этом мало кто знал. Сложнее всё выглядит в отношении того, кто его тюкнул. Он – злодей или инструмент справедливости? Или – и то, и другое? Как всё это объяснить Анне?
Иннокентий, сидя за компьютером, спросил меня:
– Где находится содержимое интернета?
Я сначала не понял вопроса.
– Что значит – где? В интернете…
– Вы мне можете назвать конкретное место, где оно хранится? Или надо понимать, что оно равномерно разлито по сети?
– Есть компьютеры, которые хранят информацию, они расположены в компьютерных центрах…
Он не дал мне договорить.
– То есть не существует никакой мистики, и есть вполне определенные машины, которые это содержимое хранят, верно?
Верно. Я не понял, что его так удивило.
[…]
Гейгер объяснил мне, как действует интернет: его содержимое размещено в ряде компьютеров. Если вдуматься, то иначе вроде бы и невозможно, но ведь я почти поверил в некую особую систему, стоящую над компьютерами. Чуть ли не в особую реальность, возникшую из самого факта связи между компьютерами.
Сейчас вдруг подумал, что это своего рода модель общественной жизни. Которая, если разобраться, не жизнь, а фантом. Погружение в нее небезопасно: очень даже может выясниться, что в этом бассейне не было воды. Жизнь, реальность – на уровне человеческой души, там корни всего плохого и хорошего. Всё решается прикосновением к душе. Этим занимается, наверное, только священник. Ну, может быть, еще художник – если получается. У меня вот не получилось.
[…]
Платоша говорит, что всё время думает об Анне – так мы уже сейчас называем нашу девочку. Знаю, что рано, что не надо бы, но что делать, если она уже вошла в нашу жизнь. Мы характер ее, например, чувствуем. Когда она стучит ножкой в мой живот, понимаем, что девушка растет боевая. Платоша во время таких ударов просит звать его. Однажды мы оба видели, как колебался мой живот под Анютиной ножкой!
Он хочет, чтобы Анюта всё о нем знала. Поэтому писать теперь собирается гораздо тщательнее. Я ему:
– Не выдумывай себе новых сложностей, вот подрастет она немного – ты ей всё расскажешь.
– Нет, – отвечает, – буду писать: на бумаге всё крепче, надежнее. Устные рассказы, знаешь ли, размываются в памяти, а то, что написано, – не меняется. И, что важно, это можно перечитывать.
Но я-то ведь знаю, почему он пишет! Господи, здесь нет никакого секрета. Он считает, что не доживет до ее рождения.
Однажды в Сиверской я видел, как с плохо выкошенного поля взлетал аэроплан. Набирая разбег, авиатор объезжал выбоины, подпрыгивал на кочках и внезапно – о, радость! – оказался в воздухе. Глядя, как судорожно перемещается по полю машина, никто полета, откровенно говоря, не ожидал. А авиатор – взлетел. И не было для него больше ни кочковатого поля, ни смеющихся зрителей – предстали небо в разметавшихся по нему облаках и пестрая, словно лоскутная, земля под крыльями.
С каких-то пор эта картинка видится мне символом надлежащего течения жизни. Мне кажется, что у людей состоявшихся есть особенность: они мало зависят от окружающих. Независимость, конечно, не цель, но она – то, что помогает достигать цели. Вот бежишь ты по жизни со слабой надеждой взлететь, и все смотрят на тебя с жалостью, в лучшем случае – с непониманием. Но ты – взлетаешь, и все они с высоты кажутся точками. Не потому что в мгновение так уменьшились, а потому что план сверху (лекции по основам рисунка) делает их точками – сотней обращенных к тебе точек-лиц. С открытыми, как представляется, ртами. А ты летишь в избранном тобой направлении и чертишь в эфире дорогие тебе фигуры. Стоящие внизу ими восхищаются (немножко, может быть, завидуют), но не в силах что-либо изменить, поскольку в этих сферах всё зависит лишь от умения летящего. От прекрасного в своем одиночестве авиатора.
[…]
Платоша рассказал мне о полете какого-то авиатора в Сиверской. По тону рассказа сразу поняла, что это не столько об авиаторе, сколько о Платоше: у него разная манера рассказывать о других и о себе. Говорил он, говорил – и вдруг задумался.
– О чем ты думаешь? – спрашиваю.
– На какой же все-таки кочке я споткнулся? Почему не взлетел? Что погубило мои способности к живописи?
Начала его убеждать, что так просто уйти его способности не могли, что они непременно вернутся. Это не просто утешение – я сама в это твердо верю. А сравнение с авиатором – оно красивое, конечно, но применительно к Платоше хромает. Он обнял меня и сказал, что тоже хромает. Потом мы долго сидели молча. Чуть покачиваясь.
Иннокентий решил писать для дочери. Описывать свою жизнь.
При этом обратился к нам с Настей с необычной просьбой: помочь ему писать.
– Как? – спрашиваю. – Как можно кому-то помочь описывать собственную жизнь?
– Не саму жизнь, а то, что на ее обочине. Просто я боюсь, что мне одному всего не успеть.
Итак, Иннокентий будет нам говорить, что описывать.
Речь пойдет не об индивидуальном – об общем. О том, что все воспринимают одинаково.
Например, о комарах в Сиверской.
О чем он еще упоминал? О посещении парикмахера, о велосипеде на мокрой дорожке…
Он, как я понимаю, пишет какое-то важное и большое полотно. При этом набирает помощников для прорисовки фона. Они же будут рисовать второстепенные фигуры по его контурам…
– Я не отказываюсь помогать, – говорю, – но я плохой помощник. Писать – не мое призвание.
– Наоборот, Гейгер, я ценю вас за то, что вы немногословны и пишете просто.
– А меня, – спросила Настя, – за что ты ценишь меня?
Иннокентий немного подумал.
– За прямо противоположные качества.
Я понимаю, что отказаться здесь невозможно. Но я не понимаю, как эту затею рассматривать. Как его насущную необходимость? Как чудачество? Как прогрессирующую болезнь?
Проще всего было бы последнее, но я не тороплюсь.