У меня застучало в висках, но я промолчал.
– Я заставляю себя, – признался Жора, – время от времени говорить себе «нет». И тебе советую. Нет научному поиску! Нет генной инженерии! Нет твоему клонированию, твоим клеточкам и геномам, твоим Аням, Петям и Васям… Твоим Азам!.. Нет! Ты согласен?..
Я не знал, что ответить.
– Ты не дрейфь, ты громко скажи себе: «Нет!». И никого не слушай!
– Нет! – выкрикнул я.
– Так-то лучше… И никого не слушай!..
О Ленине Жора пока ничего не знал, и я не спешил сообщать ему эту новость. Ему, думал я, достаточно было и Азы. Хотя после моего рассказа он ни разу о ней не вспомнил, притом, что я благоговейно хранил ее в своей памяти. Это было, конечно, странно, но я не тянул его за язык. Он не мог об этом не думать, я это знал. Вася Сарбаш не придал никакого значения той ночи (сколько их таких же было у нас!), и ни словом не обмолвился с Жорой о нашем эксперименте. Тем временем клеточки прекрасно существовали, неожиданно возродясь к жизни и найдя себе уютное жилище в теплой пещере нашего термостата. Ленин жив! Этот прекрасный лозунг снова зазвучал в моем сердце как и несколько десятков лет назад, когда я, будучи пионером-ленинцем, торжественно провозглашал, держа правую ладонь наискосок у собственного лба: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!». Ленин будет жить! Это была моя клятва. Я, как Гиппократ, давал ее себе и отечеству. Я верил, что клеточки Ильича вскоре засияют поярче даже его «Искры», и его эмпирио – и империокритицизма, и даже его пресловутых лампочек! Когда Бог создавал веру в душах людей, ему пришлось немало потрудиться над преодолением упрямого догмата ленивого безверия. Нужно сказать, что и моя вера в геном Ленина претерпела немало сомнений, пока я, наконец, смог произнести сам себе: «Ленин жив!..».
Глава 21
На третий или четвертый день нашего пребывания на биостанции я все-таки не сдержался и рассказал Жоре о клеточках Ленина. Мы, как всегда, вяло болтали, слово за слово…
– Смешно сказать, но я взял их из крайней плоти, – произнес я и выдавил из себя дурацкий смешок.
Мы пили пиво и лениво жарились под беспощадным солнцем, сидя на надувных матрасах на огромном камне, прозванным Жорой «Кузьмичом». В воздухе были разлиты тишина и покой и, казалось, что мир вокруг вымер. Жора некоторое время молчал, затем спросил:
– Сперва была твоя Аза с клоном, теперь Ленин… Ты меня разыгрываешь? Зачем?
Не знаю почему, но его вопросы доставляли мне удовольствие. Мне было приятно его удивлять.
– Я тебя не разыгрываю, – сказал я, – это чистая правда.
– Иди к черту! – сказал он и повернулся ко мне лицом.
Я смотрел на него и улыбался. Но глаза выдавали меня: ничего смешного в моем рассказе не было.
– Ну, валяй, черт с тобой, рассказывай, – сказал он и лег на спину.
Я рассказывал еще минут пять или десять. Я мог бы об этом рассказывать сутками.
– Ты не пробовал писать фантастические романы? – спросил он, когда я закончил.
Ты же «Фору» читал. Мой рассказ…
А как ты назвал свой роман про Азу?
Он так и не поверил тому, что я ему рассказал.
– Если ты на мне проверяешь («На мне проверяешь» – это было еще одно его чудесное высказывание) сюжет, то скажу тебе так: не очень. Ты же знаешь, что я люблю Шекли и Саймака, мне нравится Бредбери и не очень Беляев, а Уэллса я терпеть не могу, ни Уэллса, ни твой «Пикник на обочине».
Это была полуправда. И Азимов, и Шекли, и Саймак, и Бредбери были его любимчиками. И, конечно, Гарри Гаррисон и Стругацкие. К «Человеку-невидимке» и «Войне миров» он, правда, был равнодушен, если не откровенно холоден. Ему не нравились и «Дневники Ионна Тихого», но «Солярис» Жора нахваливал. Особенно он носился с «Формулой Лимфатера». Там был Бог в виде барабана с самописцами, и эта идея про Бога его веселила. А охоту на курдля изнутри он просто обожал!
– Жора, – сказал я и ткнул указательным пальцем в его розовую безволосую грудь, – все, что я сейчас говорил – чистая правда.
Он даже не шевельнулся.
– Да знаю я, знаю, – лениво буркнул он, отмахиваясь от моей руки, как от змеиного жала, – знаю, – сказал он еще раз.
Моя «чистая правда» даже не взволновала его.
– Сколько ты заплатил Эрику? – неожиданно спросил он.
Я знал, что это интересовало его меньше всего.
Он тебе передал привет.
Жора вытянул шею и повернул голову, стараясь заглянуть мне в глаза.
– Сколько?
Я по глазам видел, что мысли его были заняты не какими-то жалкими рублями, не «Доктором Живаго», не «Осенью патриарха» и даже не «Одним днем Ивана Денисовича», нет. Он думал о живом Ленине. И его мысли о живом Ленине доставляли мне, я этому удивился, доставляли мне немалую радость.
Он ничего не взял.
– Я, – только и вырвалось у него, – я-я-я…
Он не произнес больше ни звука. Затем отпил из бутылки и произнес:
– Он надул тебя, мальчик мой.
Ему просто нечего было сказать. Потом я назвал, просто перечислил по пальцам, такие подробности, что ему делать вид, будто он мне не верит, уже не было никакого смысла. Это было бы просто смешно. Ленинская булавка и генератор биополя, наконец, убедили его. И все же он не сдержался:
– Ты шутишь, ты, скотина, меня разыгрываешь.
Я посмотрел ему в глаза и снова в ответ ничего не сказал. Он выбрал из меня все слова, просто выхолостил меня. Оставалось молчать.
Жора аккуратно поставил бутылку на камень, встал и подошел к краю камня. Розовокожий (его белая кожа никогда не загорала на солнце, а бралась лишь легким пурпуром) с облупившимися плечами и облезлой спиной, он был похож на ангела в нежно-воздушных пеленах только что спустившегося с небес. Не было только крыльев, но это не нарушало впечатления божественности. Совсем рядом над его головой парила чайка, и Жора некоторое время любовался ее полетом, затем вдруг взмахнул руками, точно пытаясь взлететь, и прыгнул в воду. Я слышал, как он булькнул в воду, до меня долетело несколько обжигающе-холодных брызг, затем все стихло, а вскоре Жорина голова появилась на стеклянной глади воды метрах в десяти от камня. Несмотря на июньскую жару вода в то лето была ледяной, дух захватывало, но Жора, толстокожий, этого не замечал. Он плыл сильными гребками к середине моря в направлении Турции, и мне казалось, что больше я его не увижу. Я лежал на матраце и, оперевшись на локти, напряженно всматривался в даль. Там была лишь неподвижная темная точка, то появляющаяся, то исчезающая на едва волнующемся тяжелом стекле, и мне становилось жутко, когда я терял эту черную дыню из вида. Прошел час или два. Это были бесконечно долгие мучительные десять или двадцать минут, которые показались мне часами. Потом он приплыл, медленно вышел из воды и улегся на берегу на голую гальку лицом вниз, ангел, со слипшимися волосами и неуклюже вывернутыми руками. Ни шелковой опушки, ни крылышек теперь не было, и даже мое воображение не могло их дорисовать. Я бросил ему его матрац, но Жора даже не шевельнулся. Я снова плюхнулся на матрац, успокоился и задремал. Ничего необычного, как я рассудил, в таком поведении Жоры я не нашел. Его поступки нередко отличались оригинальностью, и за время нашего сотрудничества (я бы назвал это дружбой) я привык видеть в Жоре то врача скорой помощи, то отчаянного спортсмена, то отъявленного Дон Жуана, а то и эдакого Джеймса Бонда с непременным пистолетом в руке. В нем легко уживались артист и ученый, знахарь и дотошный математик, писарь, плотник, портной и поэт. Он умел делать все, что дано природой мужчине, и многое из этого делал беспримерно умело и хорошо. Правда, я не слышал ни разу, чтобы он пел (у него не было слуха), и никогда не видел его за рулем автомобиля. Он не ездил даже на велосипеде. Но какие он творил шашлыки! И мог пить, не пьянея… Сейчас он лежал ничком, и я знал, что к нему лучше не лезть ни с расспросами, ни с советами. Он просто спал. Я тоже дремал, но наш разговор о Ленине остался незаконченным, и я лениво перебирал возможные пути его продолжения. Спустя полчаса он меня разбудил: