– На днях одна милая девушка в Варшаве, – говорит Митя, – объясняла, что война давным-давно закончилась.
– Это у них в Варшаве, – говорит Камилла. – А для бывших империй войны так быстро не кончаются. Когда в Азии воюют Индия и Пакистан, мы понимаем, что это продолжение нашей истории. Вы, русские, – последние европейцы, пережившие распад империи. Вы еще будете сладко вспоминать свои семидесятые, как мы вспоминаем тридцатые или викторианскую Англию.
– Легко ностальгировать по временам, которых не застал, – отвечает русский.
Камилла улыбается и проводит рукой по его щеке.
– Я застала больше, чем ты думаешь, – говорит она, – и сейчас я скажу тебе, что будет дальше. Сегодня вам кажется, что границы вот-вот исчезнут, мир будет единым и свободным. Но чем свободней будет мир – тем сильнее соперничество. Сто лет назад никакие русские не сидели здесь и не мешали юным чехам получить то, что они так хотят получить, потому что им было не так-то просто добраться сюда.
– Русские ездили в Европу!
– Они ездили не так, как ты, но это детали. Просто поверь: когда исчезают границы и наступает свобода – соперничество усиливается. Между мужчинами, между компаниями, между народами. И в этом соперничестве каждому нужно уметь рассказывать свою историю, свой, как ты говоришь, нарратив. Ты рассказываешь, как вы победили коммунизм, а наш чешский друг пытается мне что-то объяснять про биохимию. Рассказы, истории – это ваше оружие, как теория твоего Лиотара была оружием в соперничестве Запада и коммунистов. Это было хорошее оружие, но оно отслужило свое.
– Мы обязательно должны соперничать? – говорит русский и смотрит сквозь очки большими глазами. – Разве мы не можем, как хиппи, любить друг друга?
– Все втроем? – смеется Камилла. – Нет, я не так голодна сегодня. Одного мужчины с меня хватит. И вообще – ты же читал Маркса в своем СССР? Конкуренция и соперничество – основа капитализма и свободного рынка. В этой конкурентной борьбе выиграет сильнейший, тот, у кого нарратив окажется побольше. Потому что чем бы вас, мальчиков, ни утешали, размер имеет значение.
– Хочешь сравнить? – говорит русский.
– Не хочу, – отмахивается Камилла, – потому что и так знаю. Ты же сам сказал: самые старые нарративы – самые большие. Ислам. Христианство. Старый добрый национализм. Вы и глазом не успеете моргнуть, как все это вернется – причем в самом диком виде, как в каком-нибудь Иране. Фундаментализм и всякое такое. Духовные основы, моральная нетерпимость, консервативные ценности, исконные традиции – в ход пойдет всё, что сможет объяснить вам, почему вы не похожи на соседа. Все, что сможет мобилизовать вас для соперничества с соседом. А всякая сексуальная свобода, мир, любовь и прочее отправятся в дальний чулан, откуда их, возможно, вытащат ваши внуки, уверенные, что сами придумали такие прекрасные вещи. Но сегодня уже только ты всерьез говоришь слово «хиппи» – и то потому, что провел последние двадцать лет за железным занавесом.
– Слово не важно, – говорит русский, – но люди не откажутся от того, что принесли им шестидесятые. И это не только секс-драгз-рок-н-ролл – это и уважение к правам меньшинств, борьба с расизмом и ксенофобией…
– С ксенофобией нельзя бороться, – говорит Камилла, – ксенофобия естественна, человек боится чужих и, к слову, правильно делает. А что до прав меньшинств – это просто трюк, который придумали белые в ожидании неизбежного момента, когда сами окажутся меньшинством. Но не думаю, что Третий Мир на это купится: все-таки старые нарративы будут посильней. Они выберут фундаментализм, а потом он перекинется и сюда, в Европу.
– Но Бог умер, – говорит русский. – Какой может быть фундаментализм без Бога?
– Ты образованный мальчик, – говорит Камилла, – ты знаешь, целое поколение, поколение Камю и Экзюпери, пыталось быть святым без Бога. Так что фундаменталистом без Бога тоже можно быть. И к тому же Бог умер не впервые, а если учесть, что до этого Он всегда воскресал, я бы не обольщалась… Помнишь, у Стивена Кинга? Иногда они возвращаются…
– Звучит страшновато, – после паузы говорит русский, – но вдруг ты ошибаешься? Нельзя же знать будущее.
Интересно, что чувствует парень, когда у него на глазах другой кадрит девушку, на которую он уже положил глаз? Каково это – быть неудачником? Только и остается, что налегать на местное светлое.
Губами я подбираюсь к запястью Камиллы, где бьется тонкая жилка, на секунду поднимаю голову и спрашиваю, глядя в темные антрацитовые глаза:
– Почему ты не носишь колец? Тебе пойдет серебро.
– Я не люблю серебро, – строго отвечает Камилла и левой рукой возвращает мои губы к прерванному поцелую, – не отвлекайся.
Я снова целую ее сухую кожу и улыбаюсь. Камилла поворачивается к русскому и говорит, что будущее нельзя знать, но можно предчувствовать.
– Хочешь, – говорит она, – я расскажу историю о детях, которые думали, что изобретают волшебный мир, а на самом деле – прозревали то, что ждало их собственный? Говоришь, ты приехал из Варшавы? Тогда представь себе польский городок, даже деревню, название которой тогда еще не попало в учебники…
Камилла рассказывает, но я не слушаю.
Закрыв глаза, я представляю наше завтрашнее утро.
– Ваше такси приехало, пани, – говорит хозяин. Камилла протягивает ему несколько мятых влажных крон и встает.
– Может, я тебя провожу? – говорит Митя.
Камилла качает головой:
– Не надо, – и рыжие волосы разлетаются во все стороны, – тебе это не надо.
На секунду задержавшись, она поворачивается и целует Митю в губы – коротким, жалящим поцелуем, острой вспышкой боли и возбуждения.
– Пойдем, – говорит она Вацлаву.
Они выходят, и влажный туман поглощает их.
В такси она спросила: правда ли, что чехи обирают туристов? Заманивают их, опаивают и грабят. Конечно, всякое бывает, подумал я, но вслух сказал, что это и есть та самая ксенофобия, о которой они говорили с русским, мы – нормальные цивилизованные европейцы, в Праге не опасней, чем в Париже, и вообще, мы едем к ней в гостиницу, если она хочет, я могу показать на ресепшене свой ID…
Камилла рассмеялась:
– Уж за себя-то я не боюсь!
Впрочем, в отеле нет никакого ресепшена: мы проходим темным садом, Камилла отпирает дверь своим ключом, и мы сразу идем в спальню: большая кровать, плотно задернутые шторы.
– Я знаю, ты любишь утреннее солнце, – говорит Камилла, – но я терпеть не могу, когда меня будит рассветный луч на бархатной девичьей щеке.
Она улыбается. Я помогаю ей стянуть футболку и опять думаю о русском пареньке, который, наверно, одиноко дрочит сейчас в своем дешевом хостеле. Слишком серьезный, чтобы нравиться девушкам. Если встречу снова – расскажу, в чем секрет. А то никто ему так и не даст – по крайней мере здесь, в Праге.