Сережа обнимает ее за талию, они идут вместе, укрытые оранжево-желтым зонтом.
– Почему на тебе противогаз? – спрашивает Сережа.
Ира хочет ответить: я старая и некрасивая, я не хочу, чтобы ты видел мое лицо, – но только молча прижимается к Сереже.
Купол над ними окрашивает в золотистый цвет тусклые лучи осеннего солнца – и они идут, окруженные этим сиянием, словно теплым оранжевым коконом, и когда Сережа говорит дождь прошел и складывает зонт, сияние остается с ними.
Ира видит: вокруг покинутый парк, ветер гонит по асфальту опавшие листья – красные, оранжевые, желтые, золотые, – и тех же цветов кроны деревьев. Ира понимает: они оказались внутри одной из картин Богумила – и действительно, неподалеку на газоне она замечает обнаженные пары, увлеченные любовной игрой, замершие в объятьях, слившиеся в поцелуях. Как же им не холодно, думает Ира, но, присмотревшись, видит, что парочки – всего лишь увеличенные копии роденовских скульптур из Эрмитажа.
Сережа показывает на них и говорит: Какова волшебная сила искусства, а? – потому что статуи оживают на глазах. Жаркое, совсем не осеннее солнце заливает парк, горячий воздух вибрирует, парочки приходят в движение, порывистое, страстное, и вот уже, обнявшись, они катятся по красному песку пустыни, а где-то далеко, заглушая любовные стоны, играет Pink Floyd.
Сережа скидывает плащ, жестом предлагает Ире присесть, и они опускаются на землю, крепко обняв друг друга, припадая к губам, превращаясь в еще одну живую скульптуру, еще одно олицетворение страсти… две юные обнаженные фигуры… в золотом сиянии петербургской осени… под жарким солнцем израильской пустыни.
* * *
Проснулся ночью и понял, что придется вылезать из кровати, – мочевой пузырь уже не тот, что раньше, возраст дает себя знать, отец вон тоже всё бродил, пугал шагами в ночной квартире, вот и тебе, значит, пришла пора.
Не зажигая свет, нащупал тапки, затем прошел темным коридором, стараясь не спугнуть собственный сон. Чтобы не залить стульчак, помочился по-женски, сидя – в темноте иначе не выйдет. Когда возвращался в спальню, понял, что глаза уже привыкли к темноте, и хотя собственный дом и так знаешь наизусть, все равно приятно, что всё видно – где комод, где стул, где тумбочка.
Когда проснулся, казалось фонарь за окном вообще не дает света – а сейчас всё видно почти как днем. Нагнулся над спящей женой: последние годы редко рассматривал ее так близко. Изменения собственного тела давно уже вызывают брезгливость и отвращение: нетрудно догадаться, что время приберегло неприятные сюрпризы не только для тебя, но как-то не особо хочется выяснять – какие.
Сейчас, когда жена спит, он не стесняясь внимательно смотрит на нее. Морщин прибавилось, щеки чуть отвисли, губы словно усохли – хотя, может, они всегда такие были, если без помады? Честно говоря, никогда не был особенно внимателен насчет этих женских штучек – помада, кремы, мейк-ап, всё вот это. Волосы, конечно, крашеные, это он, слава богу, понимает – вон, у самого, почитай, седина на полголовы, а они, как-никак, почти сверстники.
Почти сверстники и почти четверть века вместе: если сын не будет осторожней, чем они в свое время, скоро и внуки пойдут. Будем мы с тобой бабушка и дедушка, беззвучно обращается он к спящей жене и залезает под одеяло. Как всегда, в ответ на вибрацию матраса жена шевелится, не просыпаясь, старается снова устроиться поудобнее.
Он закрывает глаза и думает: кто бы мне сказал, когда мы познакомились, что столько вместе проживем! Двое детей, общий дом, общая жизнь… а поначалу казалось – всего лишь развлекаемся, ну, молодо-зелено, выпить-переспать, все такое. Кто бы мне сказал, что эта оторва будет такой хорошей матерью! И ничего не осталось – ни пьяных танцев на столе, ни звонков в шесть утра, ни прочих юных безобразий, когда-то милых, но совершенно неуместных для взрослой женщины, матери двоих детей.
Наверно, у нее внутри до сих пор прячется та сумасшедшая девчонка… но как ее разыщешь теперь? Вот и выходит: я люблю совсем не ту женщину, что полюбил когда-то, думает он, но засыпает прежде, чем успевает понять, печалит его потеря старой любви или радует обретение новой.
27.1
1995 год
Остров свободы
Джейн двадцать шесть лет. Глаза – как у девочек в японских мультиках. Кожа бледная, как обезжиренное молоко, – если забыть про светлые пятнышки веснушек. Густые рыжие волосы в распущенном виде едва доходят до плеч, но об этом мало кто знает: обычно они собраны в строгую прическу со множеством шпилек и заколок. Искусственно-алый цвет накрашенных губ. Невысокий каблук. Приталенный черный жакет с большими пуговицами. Черная прямая юбка до середины бедра, в опасной близости к мини. Узорчатые черные чулки – легкий игривый намек, точь-в-точь как у Кейт Мосс в последнем Vogue.
С соседнего стола кивает Бетти Уайт – крашеная блондинка, такая же худосочная, тоже вся в черном:
– Ты как?
Джейн пожимает плечами:
– Нормально.
– Как все прошло?
Светлые, почти невидимые брови взлетают, серые радужки закатываются под верхние веки. Мол, что тут говорить, ты сама как думаешь?
Джейн включает компьютер, открывает Excel и начинает сверять цифры. Что им обещал отдел статистики в прошлом году? А что выходит на самом деле? В конце той недели отчет должен быть на столе у босса. Придется задержаться сегодня – и так пропустила два дня, небось в субботу тоже придется сюда переться. Как все не вовремя!
С мамой всегда так.
Как и просила Марго Харт, ее пепел развеяли над океаном на западной оконечности Корнуолла. Питер не смог поехать – не удалось перенести дежурство в больнице, – и Джейн одна стояла на площадке кирпичного маяка вместе с мамиными подругами. Она немного злилась на Питера и старалась не слушать, что говорит тетя Рита, но слова, знакомые с детства, все равно проникали прямо в мозг: мир и любовь, женское освобождение, последнее путешествие, Серебристая Гавань… Джейн держалась молодцом, только судорожно дернулась, когда тетя Рита, высыпав мамин пепел в серый, с белесыми прожилками пены, океан, прошептала дрожащим голосом: «Да примет Великая Мать твою душу!» – дернулась скорее от отвращения, чем от горя.
Усопшую помянули на крыльце отеля, знававшего лучшие времена где-то в прошлом веке. Тетя Рита свернула косяк толщиной со здоровенную сардельку, и Джейн поежилась, ожидая комментария про фаллическую форму и про то, что покойная любила хороший хер, – но обошлось.
Джейн давно не курила – повело с первой же затяжки. Пришла в себя только в купе лондонского поезда – от голоса тети Риты, зазвучавшего резко, будто включили звук в молчавшем телевизоре:
– …То, что современные анархисты называют Временными Автономными Зонами. И мне, Джейн, кажется, они неправы в одном: это вовсе не обязательно такая штука, типа пиратской республики Мадагаскара, Фиуме или Парижской Коммуны. Любой уникальный момент пространства-времени – это Автономная Зона. Слово «Временная» можно выкинуть, никакого времени нет, это еще Эйнштейн доказал, не говоря уже о докторе Хоффмане. Есть такой кусок вечности, Автономная Зона посреди безбрежного универсума, и она сохраняется навсегда. Не только пока я об этом помню, но даже когда я умру, когда умрут все, кто помнит твою маму молодой, – эта зона, где мы с ней молодые гуляем по веселому Лондону, останется навсегда. Понимаешь?