– Сурмилин Алексей Дмитриевич. Отец троих детей. Стабильный брак. Жена не работает. Хобби – дача, садоводство, огородничество, заготовки, рыбалка, сам коптит рыбу, грибы, сам солит, маринует, сушит…
– Все ясно. Этих можно снять с повестки дня. Им не до Репина, – прервал секретаршу Каменков.
– Согласна, – кивнула Алиса. – Следующий, Баранов Станислав Александрович. Тридцать пять лет. Второй брак. Бабник. Хороший финансист. Состоятельные родители. Собирается открыть собственную консалтинговую фирму. Жена моложе на десять лет, не работает, детей нет. Живет не по средствам.
– Интересный кадр. Надо заняться. Варвара, сможешь? – обратился к Варе шеф, чем застал ее врасплох. Она как-то полагала, что этим вопросом занимается Алиса.
– А почему я? А Алиса? – неуверенно протянула Варя.
– Алисе некогда, у нас фон Рихтхоффен завтра приезжает. Она мне самому нужна. Так что придется тебе заняться. Можешь Макара в помощь взять, – распорядился Каменков.
Варя взглянула на Макара. Тот как загипнотизированный смотрел на Алису, она его, как обычно, не замечала.
– Я подумаю, – вяло ответила Варвара, не понимая, что самой делать с этим Барановым, и уж тем более не представляя, как использовать Макара.
– Что значит, я подумаю? Это приказ. Занимаешься Барановым, и точка, – не понял такого подхода к делу Каменков.
– Да я не о Баранове, а о Макаре, – успокаивающе отозвалась Варя, но тут же строго добавила, чтобы не забывались: – Хотя не могу сказать, чтобы расследование убийств входило в круг моих обязанностей.
– Ну, это ты сама решай, – засмущавшись, посоветовал Каменков и тут же строго добавил: – Это я о Макаре.
– Я что, корова на базаре, что меня при мне же обсуждают как бессловесную скотину? – возмутился очнувшийся от созерцания Алисы Макар.
Ответом его не удостоили.
Глава 15
26 октября 1919 г.
Вязаные перчатки с протертыми пальцами никак не согревали, и руки были ледяными, и Елизавета Николаевна Савелова заворачивала их в концы пухового, намотанного на голову платка. У окна сидеть было холодно, но ей все время хотелось выглянуть на улицу, и она сидела возле толстых, всегда опущенных штор, то и дело выглядывала в щелочку, чтобы убедиться, что день еще не погас, на свете бывает не только холодная бесконечная ночь, а даже изредка выглядывает солнце. Робкое, бледное, оно мелькнет между туч, взглянет на творящиеся внизу на земле нечеловеческие ужасы и снова скроется в испуге.
Хлопнула в прихожей дверь. Затопали тяжелые грузные шаги по паркету.
– Ты, Аграфена? – тонким, словно писк испуганной мыши, голосом воскликнула Елизавета Николаевна.
– А хто еще? – грубовато переспрашивает Аграфена, крупная, высокая, с простым открытым, некогда красивым лицом. То ли горничная, то ли кухарка, то ли нянька, а в общем-то, последний и единственный друг. – Все у окна сидите? Забить его надо до весны, и теплее, и спокойнее будет, – ворчит она, поправляя шторы и старый фланелевый капот Елизаветы Николаевны, которым они подтыкают щели в рамах. Отчего-то даже рамы, крепкие и хорошо пригнанные до революции, под влиянием всеобщего разрушения и упадка разбухли, перекосились и перестали нормально закрываться. Словно и они почувствовали на себе веяния пролетарской революции.
– Аграфена, удалось что-нибудь достать? Хотя бы селедки? Есть ужасно хочется, – жалобно, словно ребенок, спросила Елизавета Николаевна. Ее некогда румяные, круглые щечки были бледны, худы и печальны, пухлый маленький ротик превратился в узкую горестную складку, а глаза наполнились неизбывной тоской потерявшейся собаки, ей было еще тридцать восемь, но чувствовала она себя намного старше, лет на сто, наверное. Безнадежной старой рухлядью, затерявшейся в остывающем, продуваемом сырыми ветрами умирающем мире. Сколько ни кричали революционеры о строительстве нового, прекрасного мира, ничего они так и не построили, а вот старый до основания разрушили, это у них вышло превосходно. И превратился некогда величественный многолюдный город Санкт-Петербург в царство теней. Шмыгают они по подворотням, снуют по мертвым переулкам, травятся морфием, синильной кислотой, бросаются в реку, гибнут от голода, вымерзают семьями и поодиночке. Тоска, уныние, страх, голод.
– Хочется, – ворчливо передразнивает барыню Аграфена, – небось не вам одной хочется. Селедку вот достала, сейчас погрею, есть будем. Бог милостив, авось не отравимся, – вздыхает она, собирает горстью рассыпавшиеся возле буржуйки щепки, подкидывает в едва теплящийся огонь, кладет на печку завернутую в газету рыбу.
– Интересно, как там Лидочка? – то ли мечтательно, то ли вопросительно проговаривает Елизавета Николаевна, пока Аграфена, сняв большое, подпоясанное веревкой мужское пальто, которое она каким-то чудом раздобыла еще летом на барахолке, занималась обедом, ее пальто украли какие-то голодранцы, еще весною сняли прямо на улице. Нож к горлу приставили и сняли. Чудо, что она тогда не простудилась, пока до дому бежала.
– А что как? Поди, неплохо. В Париже-то. Небось сидят в тепле и с голоду не пухнут, – недовольно ворчит Аграфена.
Разговоры Елизаветы Николаевны про сестру всегда вызывают в ней глухое раздражение.
– Ну, с чего ты взяла? – сердится, в свою очередь, Елизавета Николаевна, которой хочется поговорить о сестре, развернуто, с предположениями и фантазиями, а потом плавно перейти к воспоминаниям.
– А чего им бедствовать? Сестра ейного мужа замужем за тамошним фабрикантом, уж небось угол дадут, да и с голоду помереть не позволят, даже если инженера с места попрут. А если и попрут, так другое место найдет.
– Да, это, конечно, так, – соглашается Елизавета Николаевна, – но ведь не пишут совсем.
– Куды? Кто теперь письма разносит? Да еще из-за границы. Да за него теперь скорее к стенке поставят, как буржуйских шпионов. Так что лучше уж и не надо, – крестится пугливо Аграфена, доставая тарелки, – надо было и вам не дурить, а с ними ехать, – сердито, с обидой говорит она, грохая тарелками об стол. – А может быть, и я бы с вами подалась. А теперь вот мучайтесь тут.
– Да как я могу от могил, ты же знаешь?! – восклицает плаксиво Елизавета Николаевна, понимая, как глупо звучат ее оправдания.
– Вот и правильно, вот там и ляжете, если позволят. При такой жизни уж недолго ждать осталось, – помогает ей встать с кресла Аграфена.
Часы пробили восемь, они сидели, прижавшись друг к другу на диване возле буржуйки, закрывшись старым стеганым одеялом, думая каждая о своем. Елизавете Николаевне виделся один из давних домашних вечеров, слышалась сбивчивая игра на фортепьяно, племянница Машенька разучивала урок, сестра Лида вышивала за столом под лампой. Елизавета Николаевна тихонько кивала в такт неловким аккордам, когда резкий грохот обрушившихся на входную дверь ударов разорвал в клочья теплое марево воспоминаний.