Когда Варан устал, два других охранника вышли вперед продолжить его занятие. Из джунглей повеяло влажным фруктовым ароматом, кому-то он напомнил о вишнях, вызвал в памяти образ Рождества в кругу семьи, безделушки, которые когда-то готовили в подарок их матери. Пока один охранник хлестал Смугляка по лицу крест-накрест, а второй молотил его по корпусу, кое-кто из заключенных старался порадовать себя воспоминаниями о жарком из тыквы, жареной ягнятине, сливовом пудинге и пиве, которым все это запивалось. И хотя их память будет хранить избиение Смугляка до самой их смерти спустя семьдесят лет и шесть дней, происходящее в тот момент было вне их власти, а потому и не слишком застревало в сознании, не больше, чем упавший камень или разразившаяся буря. Это просто было, и наилучшим способом как-то отнестись к этому было подумать о чем-то другом.
Баранья Голова Мортон (медленно, осторожно, так, чтобы не привлекать к себе внимания запретными движениями) разравнивал грязь под пальцами ног, еще разок занимаясь заливкой бетона, как до войны делал это иногда рабочим, заливая фундамент. Джимми Бигелоу кончиком большого пальца оглаживал указательный, и это нежнейшее из касаний уносило его в постель с женщиной, чьи пальцы легонько прогуливались по его бедру. Он вспоминал чудо легкого пуха ее усиков, когда она тянула его к себе целоваться.
Прошло еще десять минут, отдохнувший Варан, видимо почувствовавший отсутствие интереса у заключенных, приказал им сделать шесть шагов вперед. Теперь самый звук ударов, оплеух и тычков, какие бы они ни были приглушенные, ощущался всеми, кого согнали на плац. Теперь уже нельзя было не смотреть, как два охранника в военной форме избивают почти голого человека. На его мокром распухшем лице появлялось выражение странного удивления всякий раз, когда охранники били его кулаками или бамбуковыми палками.
– Выручайте! – стонал Смугляк Гардинер. – Выручайте меня!
Или, возможно, просто похоже звучали выбитые из него крики. Каждый непривычный, натужный вдох Смугляка: то ли хрип, то ли всхлип кровью, а еще периодическое хрюканье, когда его тело справлялось с этим, да и то, как переносились побои, – от всех этих звуков теперь невозможно было отгородиться полностью. И все же они отгораживались.
Шкентель Бранкусси старался увидеть лицо своей Мэйзи. Каждый день он любовно разглядывал карандашный рисунок Кролика Хендрикса, зато когда пробовал заглянуть чуть подальше, вспомнить ее, – все сразу пропадало в тумане. Выдумка под Мэй Уэст обретала все большую силу, а Мэйзи, какою она была, все тускнела и тускнела. И все же, пока шло избиение, Шкентель не оставлял попыток, ведь он понимал: теперь мерой его жизни станет способность поверить во что-то (что угодно), только не в то, что творится прямо у него перед глазами.
Так что пленные смотрели, но не видели, слышали, но не слушали, понимали, все понимали, но все равно старались не понимать. Временами, впрочем, какая-нибудь особенно несуразная выходка в ходе избиения вынуждала заключенных следить за происходящим, ну, например, когда Варан отыскал тиковое полено и запустил им Смугляку в голову или когда шарахнул по телу Смугляка Гардинера бамбуковой палкой толщиной в руку, будто бы это был не узник, а необычайно грязный ковер. Удар за ударом – по морде урода, по маске урода.
Заключенных мучил голод, и все больше они обращались мыслями к вечерней кормежке, которая, как бы скудна ни была, все еще была реальной и все еще ожидала их, а избиение лишало их счастья насладиться едой. Целый день они провели на работе без чего бы то ни было для поддержания сил, кроме маленького шарика клейкого риса. Вкалывали на жаре и под дождем. Били камень, носили грязь, рубили и волокли громадные тиковые деревья и бамбук. Семь миль прошагали на работу и с работы. И не могли поесть, пока избиение не закончится или Смугляк не умрет, и грела их тайная надежда, что так или иначе все закончится скорее раньше, чем позже.
Еще больше людей приковыляли с той Дороги, число заключенных выросло до двухсот, потом превысило три сотни. И всем приходилось смотреть, как люди втаптывают в грязь человека, такого же, как и сами эти люди, и ни один из них не мог ни сказать, ни сделать ничего, чтобы изменить этот не подвластный их воле ход событий.
Им хотелось броситься на охранников, схватить Варана и двух других, избить до потери чувств, размозжить им черепа, пока не вытечет оттуда по капле серое вещество, привязать их к дереву и исколоть им штыками все пузо, обмотать им, пока они еще живы, головы гирляндами из их собственных сине-красных кишок, чтоб эти охранники познали малую толику их ненависти. Заключенные думали так, а потом им приходило в голову, что так думать нельзя. Чем дольше длилось избиение, тем более изможденными и пустыми становились их изможденные и пустые лица. Потом эти люди, которые не были людьми, человеческие существа, не способные быть человеческими существами, услышали знакомый голос, крикнувший:
– Бьеки!
И они сразу же воспряли духом, когда, повернувшись, увидели бегущего к ним Дорриго Эванса. Когда его пораженное язвой колено задело торчавший бамбуковый пенек, Дорриго Эванс заорал еще громче:
– Бьеки! Бьеки!
Однако Варан не удостоил командира австралийцев никакого внимания. Другой охранник толкнул его в первый ряд заключенных, поскольку на плацу показался майор Накамура, шагавший в сопровождении лейтенанта Фукухары к толпе проследить, как исполняется наказание. Выйдя из строя, Дорриго Эванс попросил японских офицеров прекратить жестокую кару. Некоторые узники заметили, как Накамура слегка поклонился, почтительно признавая более высокое звание полковника, и как их полковник не поклонился в ответ, вызвав раздражение у японцев.
Все слышали, как говорил Матерый:
– Этот человек сильно болен. Ему нужны отдых и лекарства, а не побои.
А за его спиной избиение продолжалось.
21
Слушая, Накамура покачивался на каблуках. Тело его зудело, во рту было сухо, его распирали возбуждение и злость. Ему нужен был сябу, всего одна таблетка. Для него избиение заключенного было зрелищем безотрадным. Но что можно поделать с такими людишками, как эти? Что? Достойные и благородные родители воспитали его достойным и благородным человеком. И боль, которую вызывали в нем подобные муки, учиненные по его же приказу, представлялись ему показателем глубины его человеческого достоинства и благородства. Ведь будь это не так, зачем бы ему ощущать такую боль? Но именно оттого, что он человек достойный (понимавший достоинство в себе как послушание, как почитание, как болезненный долг), он и был способен отдать приказ об этом наказании.
Ведь побои служили большему благу. В одну ночь шансы на завершение их участка железнодорожного полотна неизмеримо возросли. И как раз оттого, что сегодня заключенные породили особенные трудности, и оттого, что охранники, и сами почувствов это, в свою очередь, повели себя нестойко, покарать заключенного значило дать возможность охранникам вновь утвердиться в своей власти, а узникам напомнить об их священном долге.
Было и еще одно: отсутствие заключенных обнаружил полковник Кота, тем самым опозорены оказались он, Накамура, и все инженеры и охранники под его командой. Кара воздавалась не за вину, а за честь. В любом деле подобного рода выбора нет: человек существует ради императора и ради этой железной дороги (которая, по сути, и есть воплощение воли императора), или человеку нет смысла жить и даже умереть.