Ей хотелось опрокинуть карточный стол, развеять карты по ветру, встать и потребовать, чтобы игравшие признались, что они думают на самом деле. «Ответьте мне, – готово было сорваться у нее с языка, – может ли любовь, не имеющая названия, не быть любовью? А может, она еще больше любовь?» – «Я люблю другого мужчину», – хотелось ей объявить им всем. Пока карты, трепеща, будут лететь на землю, пока карты в руках у каждого будут становиться пустышками, пока каждое выигранное очко будет превращаться в бессмысленную шараду, она поведает им, как великолепен этот другой мужчина, как она все равно будет его любить, даже если в следующие тридцать лет ни разу его не увидит, как все равно будет его любить, даже если он умрет и она тоже умрет.
Но вместо всего этого она следила, как Гарри Робертсон сыграл козырным валетом, и они с Кейтом (а они всегда играли в паре) выиграли кон.
«Обманывать так легко, – говорила Элси Робертсон, смешивая карты и тасуя колоду для следующей сдачи. – Это так жалко. Просто лжешь и злоупотребляешь доверием».
Эми решила, что речь идет о любви. И подумала: «Обманывать не так-то легко. Это трудно, еще как трудно-то. Это не какой-то порок характера. Это просто есть. Это даже и не обман. Ведь если не обманывать, это значит быть правдивой перед собой, тогда разве настоящий обман не та шарада, которую разыгрываешь со своим супругом? И разве не за это, не за настоящий обман ратуют весь мир и Робертсоны?»
Она ждала какого-нибудь сигнала, прозрения какого-нибудь, каких-то слов от другой женщины, что она не одна такая. Ничего этого не было. В тот самый день Дорриго сказал ей, что его часть выходит в море в среду. И возможно, он погибнет, а возможно, выживет, но никогда не вернется к ней. Она вновь вдумалась в сказанное им про греков и троянцев: грекам опять суждено победить?
И она ломала голову: была ли ее любовь такой большой, что и не любовь вовсе? И почему, когда она чувствует, что может существовать только через другого человека, она ощущает такое ужасное одиночество?
Уж это-то Эми знала: она одинока.
Когда они уехали с карточного вечера, Эми обратила внимание, что Кейт несвойственно для себя тих. Обычно он был болтлив, но в последнее время говорил все меньше и меньше, а за время игры в «пять сотен» вообще едва слово проронил. Печаль, исходившая от Кейта, казалось, опустошает мир. Эми попробовала избавиться от своих мыслей, вслушиваясь в тарахтенье боковых окошек кабриолета, в шум на дороге, в легкий рокот мотора. Но в голове было только то, что Кейт ушел глубоко в себя, а тарахтение, бренчание и рокот оставались сами по себе.
– Волшебство ушло, – произнес он.
– Совет распознает смысл того, что ты отстаиваешь, – сказала Эми, продолжая ранее начатый вечером разговор.
– Совет? – воскликнул Кейт, глядя на нее так, будто он бакалейщик, а она покупательница, зашедшая в его магазинчик и необъяснимо потребовавшая мешок здравого смысла. – Совет тут вообще ни при чем, – буркнул он и вновь перевел взгляд на дорогу.
И хотя она понимала, что делать этого не следует, все ж бросила звонко:
– Кто же тогда при чем?
То была ложь своего рода. Теперь все было большей или меньшей ложью.
На секунду Кейт повернулся и посмотрел на нее. В темноте она мало могла разобрать, но увидела, что смотрит он на нее не гневно (что было бы понятно), не обвиняюще (что было бы полезно), а жутко оценивающе, и оценки этой ей не избежать, пока он будет смотреть на нее – с жалостью, с ужасом, с болью, которых темнота скрыть не в силах и которые, опасалась она, так и останутся с нею потом навсегда. Неожиданно она очень испугалась.
– Знаешь, а я ведь не знал, – выговорил он. – Честно, не знал.
Она не может его любить, сказала она себе. Не может, не должна и никогда-никогда не сможет его любить.
Он продолжал, ни разу не повысив голоса:
– Надеялся, что я во всем не прав. Что ты докажешь, какой я ужасный, ревнивый старик, раз допускаю такие ужасные вещи. Что ты пристыдишь меня за то, что мне такое пришло в голову. Но теперь. Что ж, теперь я знаю. Все… ясно. – На некоторое время он, похоже, запутался в мыслях, подсчетах, каком-то исчислении измены. А потом заговорил невнятно и неспешно: – А потом ты рассказываешь мне кое-что, и это как… как…
Он глянул через плечо на дорогу.
– Это как услышать, как лязгает взведенный на ружье курок.
Ей хотелось остановить его. Но она не стала – да и не сделала бы такого никогда.
– Наверное, мне следовало бы предпринять что-то, что-то сказать, – продолжил Кейт. – Но я чувствовал, ну, что тут скажешь? Он ей ровесник, убеждал я себя, более или менее, а я старый толстый дурак. У меня…
Он умолк. Неужели у него слезы на глазах? Эми знала: он не заплачет. «Он смелее меня, – думала она. – И лучше». Только ей была нужна не добродетель, а Дорриго.
– Были подозрения. Да, – произнес Кейт тоном, будто разговаривает с сидящей на коленях Мисс Беатрис. – И я подумал, вот что, Кейт, старина, улепетывай-ка потихоньку, когда он сюда заявляется. Они смогут побыть вместе, перегорит это дело, и она к тебе вернется. Впрочем, то была моя не первая ошибка.
Мимо проехал военный грузовик, он ненадолго высветил кабриолет тусклым светом, и она украдкой глянула на мужа. Но его лицо, укрытое в тени, напряженное, пристально вглядывающееся куда-то в конец длинной прямой аделаидской улицы, не поведало ей ничего.
– Надо было дать сохранить тебе ребенка, – сказал он.
Он переключил скорость, и пол машины затрясся у Эми под ногами. Его дребезжание, казалось, так и кричало ей: «ДОРРИ!.. ДОРРИ!.. ДОРРИ!..»
– Были, полагаю, у меня мысли. Что тебе, мне… – У него язык заплетался. Каждое слово было вселенной, бесконечной и непознаваемой. – Нам, – продолжил он.
Она признавала: у нее есть глубокое чувство к нему. Только что бы и как бы сильно она ни чувствовала, чувство это не было любовью.
– Кейт, ничего уже нет.
– Да-да, – закивал он. – Конечно. Конечно же, нет.
– Что ты хочешь, чтобы я сделала?
– Сделала? Сделала? Что тут сделаешь? – отозвался он. – Волшебство ушло.
– Ничего и не было, – солгала она второй раз.
– Мы, – заговорил он и повернулся к ней. – Мы? – переспросил. Но сам казался неуверенным, потерянным, таким же разбитым, как Франция. – Мы могли бы сделать. Могли бы стать чем-то. Да, – сказал Кейт.
– Да, – сказала она.
– Могли бы. Да не смогли. Разве мы смогли, Эми? Я убил ребенка, и это убило нас.
26
Утром в понедельник Дорриго Эванс уже собирался в привычный путь среди Аделаидских гор, когда его срочно вызвали в штаб полка к телефону. Звонили из дому. Штаб располагался в большом ангаре из рифленого железа, где штабные офицеры работали при температурах, неведомых за пределами хлебопекарен и мастерских по обжигу керамики. Адская жара удерживалась и душила еще больше из-за того, что помещение было разделено стенками из оргалита на конторки и кабинетики, работать в которых было просто невозможно. Стены были выкрашены в угрюмый горчичный цвет. От безысходности каждый, казалось, курил еще больше, отчего все вокруг тонуло в тумане, ядовитость дополнительно обострялась вонью: смесь табачного дыма, пота и застарелого, отдающего аммиаком запаха битком набившихся живых существ, – что заставляло всех беспрерывно кашлять.