Майор Накамура повернулся и вышел. Дорриго Эванс, пошатываясь, пошел в хижину военнопленных-офицеров, к себе в постель, на раскладную койку, слишком короткую для него. Раскладушка была смехотворной привилегией, которая пришлась ему по душе, потому как никакой привилегией на самом деле вовсе не являлась. Он глянул на часы. Те показывали время: 12:40. Дорриго застонал. Чтобы было куда положить длинные ноги, он соорудил из бамбука треногу, сверху положил на нее расплющенную жестянку из-под керосина, укрепив ее дополнительно бамбуком. Сооружение часто с грохотом падало, когда он ворочался во сне.
Он зажег огарок свечи у своей раскладушки и лег. Взял порядком потрепанную книгу (сущее сокровище в лагере), любовный роман, который он читал на сон грядущий, позволяя мыслям отвлечься и упорхнуть куда угодно, и который уже подходил к концу. Только вот сейчас у Дорриго Эванса, опьяневшего, изнемогшего, больного, не было ни сил читать, ни желания двигаться, он чувствовал, как сон уже овладевает им. Он положил книгу обратно и задул свечу.
5
Старику снилось, как он, еще молодой, спит в лагере для военнопленных. Видения во сне стали теперь для Дорриго Эванса реальнее всей реальности. «Вслед знанью мчал он падучею звездой за крайней гранью мысли человека»
[26]
.
Сел в постели.
– Который час?
– Почти три.
– Мне надо идти.
Он не смел произнести имя Эллы. Ни слово «жена», ни слово «домой».
– Где эта юбка?
– Ты опять о ней думал, да?
– О моем килте?
– Знаешь, мне от этого больно делается.
– Вот чертов килт!
Он приехал в килте, сразу после ежегодного ужина в парраматтском «Обществе друзей Бернса», в котором состоял с тех пор, как в 1974 году работа привела его в Сидней, и покровителем которого невесть почему считался, разве что из уважения к его общеизвестной страсти к виски и тайной страсти к женщинам. И вот теперь килт пропал.
– Я не про Эллу. Это-то как раз не любовь.
Он подумал о жене. Супружество оказалось для него глубоким одиночеством. Он не понимал, почему был женат, почему считалось неподобающим спать с разными женщинами, почему все это значило для него все меньше и меньше. Не мог он сказать, и что за непонятная боль засела в основании его желудка, которая разрасталась и разрасталась, отчего ему так отчаянно нужно было вдыхать запах спины Линетт Мэйсон или отчего единственной реальностью в его жизни оставались его сны.
Он открыл холодильник бара, достал маленькую бутылочку «Гленфиддих»
[27]
и тряхнул головой, заметив новомодное приспособление, которое реагировало на извлечение бутылочки: ее стоимость тут же по электронной цепи включалась в счет. Он ощутил пришествие нового, более упорядоченного мира, мира более усмиренного, мира пределов и слежки, где все известно и где жизненный опыт без надобности. Он понимал: его общественная ипостась (сторона, которую оттискивают на монетах и марках) хорошо уживется с наступающим веком, а другая его ипостась, его собственное «я», будет по возрастающей становиться все непостижимее и противнее, эту сторону другие сговорятся утаить.
Она не подходит грядущему новому веку послушания во всем, даже в чувствах, у него вызывало недоумение, до чего ж люди стали нынче сверхчувствительны друг к другу, как сверх меры болтают они про свои проблемы, как будто описание жизни в словах хоть как-то способно выявить ее тайну или опровергнуть ее хаос. Он ощущал какую-то опустошенность в том, как все больше и больше возрастала ценность риска, как всемерно уничтожалось устоявшееся, заменялось вкрадчивым новым миром, где процесс приготовления пищи вызывает у зрителя больше чувств, нежели чтение поэзии, где возбуждение порождает возможность заплатить за суп, приготовленный из кормовой травы. В лагерях он ел суп из кормовой травы – и предпочел бы нормальную еду. Карта той Австралии, что нашла себе прибежище в его голове, составлена из историй мертвецов: Австралия живых становилась для него страной все более неизвестной.
Дорриго Эванс вырос в том веке, когда жизнь могла восприниматься и проживаться как поэтический образ или (с возрастом это становилось все более характерным для него) как тень одного-единственного стихотворения. Увы, пришествие телевидения, а с ним и понятия «известные личности» (ими, по убеждению Дорриго, оказывались люди, с какими во всех иных отношениях и знаться не захочешь) положило тому веку конец. Однако и телевидение время от времени не упускало случая поживиться поэзией, ибо убедилось, что понятность тех, кто делал свою жизнь, сверяясь с изысканной тайной поэзии, – подходящий предмет изображения, который разум по большей части обходит стороной.
Документальный фильм о том, как в 1972 году Дорриго едет обратно на ту Дорогу в День АНЗАК
[28]
, для начала утвердил его в национальном сознании, а потом уже еще больше возвеличивало его положение в нем дальнейшими появлениями в разных телепрограммах, где он с успехом изображал консервативного гуманиста – еще одна маска.
Он понимал, что переживает свой век, и, ощущая непреходящее желание жить более бесшабашно, скрутил пробку с бутылочки виски. Сделал глоток и тут почувствовал пальцами ног свой килт, валявшийся на полу у холодильника бара. Натянув его, глянул через плечо на постель, где в странном ночном освещении, порожденном светящимися цифрами часов и зелеными огоньками противодымных датчиков, Линетт виделась словно бы под водой. Заметил, что она прикрывает глаза рукой. Отвел руку. Она плакала. Молча, не двигаясь.
– Линетт?
– Все отлично, – произнесла она. – Ты иди.
Не хотелось этого говорить, но пришлось:
– Что случилось?
– Ничего.
Он склонился, тронул губами ее болотистого оттенка лоб. Привкус пудры. Натужный запах жасмина, всегда пробуждавший в нем желание спасаться бегством.
– Тяжело это, – сказала она, – когда хочешь чего-то, а получить не можешь.
Он сгреб ключи от машины. Предстояло громадное удовольствие: нетрезвым вести машину по объездным дорогам – огни, игра, цель которой чтоб тебя ни за что не поймали, чтоб, если повезет, еще разок проскочить. Быстро закончил одеваться, одним глотком выпил последние остатки из бутылочки «Гленфиддих», впустую убил пять минут на поиски куда-то не туда сунутого споррана
[29]
, который в конце концов нашелся под книгой японских стихов смерти, и ушел, забыв взять книгу с собой.