«Каждый бросок – всегда первый, – вспомнил Дорриго слова Смугляка. – Ну разве не миленькая теория?»
– Ты думаешь – и ты в этом не признаешься, – щебетала Линетт Мэйсон. – Валяй дальше. Разве нет? Думаешь о ней?
«Ты знаешь, я так и не расплатился. Десять шиллингов».
– Я знаю.
«Двадцать к трем. Я помню это».
– Я знаю, когда ты о ней думаешь.
– Знаешь, – зашептал он в мясистое плечо Линетт Мэйсон, – сегодня я работал над предисловием и застрял в нем на Гонке, когда нас семьдесят дней и ночей заставляли работать без выходных весь сезон дождей. И старался вспомнить, как избили Смугляка Гардинера. Это было в тот самый же день, когда мы кремировали беднягу Гая Хендрикса. Я попытался написать, что я помню из того дня. Получалось ужасно и благородно – все разом. Только не было это ни тем ни другим.
– Я точно знаю, уж поверь.
– Это было жалко и глупо.
– Иди сюда.
– По-моему, они этим наелись досыта, избиениями. Я про япошек.
– Иди. Давай спать.
– Там был такой Накамура, еще этот вшивый мерзавчик Варан с его надменной марионеточной поступью надутого индюка, еще два японских инженера. Или их три было? Даже этого не могу вспомнить. Что ж я за очевидец? Я говорю, может, поначалу они на самом деле хотели причинить ему боль, но потом им это обрыдло, как нашим парням обрыдли кувалда с пробойником. Можешь себе представить? Одна только работа, и работа утомительная, тупая.
– Давай спать.
– Тяжкий труд до седьмого пота. Как траншею копать. Один на мгновение перестал. И я подумал: «Ну, вот и все. Слава богу». А он поднял руку ко лбу, стряхнул пот и носом шмыгнул. Запросто так. А потом вернулся к работе – избивать Смугляка. Не было в том никакого смысла, ни тогда не было, ни сейчас нет, но этого же не напишешь, а?
– Ты же написал.
– Написал. Что-то. Да.
– И ты написал правдиво.
– Нет.
– Ты написал неправду?
– Я был точен.
За окном в ночи, словно отыскивая что-то безнадежно потерянное, жалко пищал сдающий задним ходом грузовик.
– Не понимаю, почему для тебя это так важно, – проговорила она.
– Нет.
– Вот правда не понимаю. Разве не так много людей страдали?
– Много, – согласился он.
– Почему же именно это важно?
Он ничего не сказал.
– Почему?
Лежа в гостиничной постели в Парраматте, он чувствовал, что должен думать об исполненном добра мире за пределами их номера, о том, что голубое небо только того и ждет, чтобы вновь появиться через несколько часов, то самое просторное голубое небо, которое в его голове навеки связалось с потерянной свободой его детства. И все же разум его был не в силах перестать видеть испещренное черными полосами небо лагеря.
– Расскажи мне, – попросила она.
Оно всегда напоминало ему грязные тряпки, залитые отработанным маслом.
– Я хочу знать, – продолжала настаивать она.
– Нет, не хочешь.
– Она ведь мертвая, так? Я ревную только к живым.
II
От женщины той на прибрежном песке
Рябью расходятся сумерки
По вечерним волнам.
Исса
1
Во время нестерпимой жары конца 1940 года Дорриго Эванс находился в Аделаиде, завершая подготовку в 2/7-м Эвакуационном пункте на базе Уоррадейльского армейского лагеря, перед отправкой неведомо куда. И получил увольнительную на полдня: штука никчемная, говоря откровенно. Том в телеграмме из Сиднея сообщил, что их дядя, Кейт, владелец паба совсем рядом с Аделаидским побережьем, очень хочет повидаться с Дорриго и «позаботится о тебе по-царски». Дорриго Кейта Мэлвани никогда и в глаза не видел. Ему о нем только и было известно, что тот был женат на младшей дочери их отца, несколько лет назад погибшей в автомобильной аварии. И хотя Кейт с тех пор успел еще раз жениться, он поддерживал связь с семьей своей первой жены, обмениваясь рождественскими открытками с Томом, который и сообщил дяде, что Дорриго проходит службу в Аделаиде. В тот день Дорриго собрался было наведаться к дяде, но машина, которую он надеялся одолжить, сломалась. Так что вместо поездки он в тот вечер с коллегами-врачами из 2/7-го отправился в город, в «Красный Крест» на танцы.
В тот день предстояли скачки Мельбурнского кубка
[21]
, вызвавшие на улицах томное оживление. Убивая время до начала состязаний, Дорриго ходил по городским улицам и под конец оказался в старом книжном магазине на Ранделл-стрит. Шло какое-то раннее вечернее мероприятие: представляли журнал или что-то в том же духе. Уверенный в себе молодой человек со всклоченными волосами и в большом галстуке, узел которого свободно болтался на шее, читал, заглядывая в журнал:
Митридатум
[22]
от отчаянья нам неведом,
что в ходу у пьянчуг, этих злобных пингвинов ночей,
площадную брусчатку они топчут без дела,
да шнурки себе вяжут в замутненном луче фонарей.
Дорриго Эванс ни бельмеса в этом не разобрал. Вкусы его, во всяком случае, уже коснели в предвзятости, свойственной тем, кто с юности привык к дальним походам по безбрежному морю классики и уже редко заплывал куда-то еще, в новые для себя воды. В современности он по большей части терялся и предпочитал следовать литературной моде полувековой давности – в его случае то были поэты викторианской эпохи и писатели античности.
Небольшая толпа зрителей мешала ему сориентироваться среди книг, а потому он направился к деревянной лестнице в дальнем углу магазина, которая указывала на путь, по-видимому, к чему-то более интересному. На втором этаже расположились два небольших полускрытых кабинета (незанятые) и большой зал (тоже безлюдный), пол его был выложен из досок грубого распила, которые упирались в слуховые окна, выходившие на улицу. Повсюду были книги, которые он мог неспешно рассматривать: книги в шатких стопках, книги в коробках, букинистические издания, плотно уставленные или, наоборот, выстроившиеся сикось-накось, словно бывшие не в ладу с дисциплиной отряды ополчения, на полках от пола до потолка по всей задней стене зала.