— Легко рассуждать, когда ты родился в богатой семье, — фыркнула девушка. — Когда с самого детства тебе прислуживают, кормят и не нужно бояться, что кончится хлеб, не нужно бояться холода грядущей зимы.
Альфред побледнел сильнее обычного.
— Могу сказать вам, что с тех пор, как умерли мои родители, у меня не было слуг. Я не желаю, чтобы в моем доме жили посторонние, чтобы они прикасались ко мне, подслушивали мои разговоры, а когда меня нет — рылись в моих вещах.
— Сами стираете рубашки и латаете сапоги?
— Нет. Подобные вещи я поручаю прачке или башмачнику. Что же касается темы нашего разговора — позвольте мне обратиться к авторитету древних философов. Аристотель одной из наиболее разумных и справедливых форм правления считал аристократию, где вся полнота власти принадлежит группе избранных, выделяющихся среди прочих людей своими способностями. Тогда как наихудшей формой управления он считал ту, при которой власть отдана в руки толпы.
Альфред говорил, стараясь не смотреть на Урсулу. Боялся, что голос дрогнет, что он уступит ей в этом глупом споре, выставит себя на посмешище. Господи, как же она красива… Волосы собраны под серебряной сеткой, топазовые серьги в ушах, белая кружевная пена обнимает тонкие кисти. Сколько ума, сколько красоты и гордости в каждом ее движении, в каждом взгляде… Но почему она все время обвиняет его? Почему они не могут поговорить, как нормальные люди? Неужели она — девушка, перед которой он преклоняется, — считает его врагом?
Урсула не успела ответить ему — ее отец сам вступил в разговор.
— Верно ли я понял тебя, Альфред: ты действительно считаешь аристократию лучшей формой правления?
— Без сомнения, ваше высокопревосходительство.
— Пример?
— Афины и Рим.
Канцлер покачал головой:
— Афинская республика просуществовала меньше двух сотен лет, после чего попала под власть македонских царей. Что же касается Рима, он переродился в империю.
— Венеция.
— Особый случай. Государство, которое живет одной лишь торговлей и которым правят торговцы. Спрошу иначе: можешь ли ты привести мне пример, когда большое государство на протяжении длительного времени управлялось бы группой людей — просвещенных, сильных и гордых — и при этом не сгорело бы в огне народных восстаний, не стало жертвой завоевания, не развалилось на части? Молчишь… Тогда я тебе скажу. Аристократия — не более чем шаг к единоличной монархии. Только монархия способна сохранить государство, уберечь его от распада. Вот высшая и единственно возможная форма правления, к которой стремятся и в которую рано или поздно перерождаются все остальные.
Канцлер указал взглядом куда-то в сторону. Повернувшись, Альфред увидел круглый шахматный стол на массивной резной подставке. Стоящие на столе фигурки были вырезаны из кости и вишневого дерева. Пешки — кольчужные рыцари в длинных плащах. За ними — король и королева в окружении епископов, грозных крепостных башен и всадников с тяжелыми булавами в руках.
— Игра продолжается лишь до тех пор, пока жив король, — пояснил свою мысль Хаан. — Стоит ему погибнуть — и остальные фигуры смахивают с доски вместе с ним. И наступает хаос.
— Монархия слишком часто превращается в тиранию, — заметил Альфред.
— И как же ты отличишь одно от другого?
— Льва узнают по когтям. Тирана — по казням.
— Казнь часто бывает необходимостью, не так ли?
Взгляд канцлера был тусклым, тяжелым. Он смотрел на Альфреда и разговаривал с ним холодно, полупрезрительно — так усталый профос
[99]
допрашивает солдата, бросившего в грязь полковое знамя.
— Возможно, ваше высокопревосходительство. Однако я уверен, что ни Калигула, ни Фаларид
[100]
не говорили: я желаю убить кого-то, потому что я кровожаден и мне доставляет удовольствие смотреть на чужие муки. Уверен, они всегда объясняли это необходимостью: необходимостью покарать за нарушение закона, необходимостью смертью одного искупить смерть многих, необходимостью защитить мораль или жизни своих сограждан. Зло никогда не снимает маски. Его истинное лицо всегда скрыто за сотней оправданий, сотней мнимых причин.
Глаза канцлера потемнели.
— Даже если и так, — раздраженно произнес он, — власть не может позволить себе быть слабой.
Двое слуг бесшумно разливали по бокалам вино, ставили на стол новые блюда взамен опустевших, уносили пустые бутылки. Гусь был съеден, паштет из угря уступил место круглому пирогу с луком, грибами и копченой свининой. Адам Хаан тяжело отдувался, опершись руками о стол. Вейнтлетт гладила сидящего на ее руках серого с белой грудью котенка.
— Вы, верно, считаете себя очень умным человеком, господин Юниус? — спросила вдруг Урсула.
— Я очень желал бы стать таким же умным, как ваш отец, фройляйн, — выдавив из себя улыбку, ответил Альфред.
— Думаю, до этого вам еще далеко. Вряд ли можно назвать по-настоящему умным человеком того, кто ненавидит других.
— Вы невнимательно меня слушали, раз сделали такой вывод.
— Ошибаетесь, я слушала вас внимательно, — вздернув подбородок, ответила девушка. — Вы нетерпимы. Смотрите по сторонам со смесью ненависти и презрения. Видите перед собой животных, а не людей.
— Я не говорил этого.
— Конечно. «Безмозглое стадо», видимо, означает что-то другое…
— Позвольте мне объяснить. — В голосе Альфреда зазвучала растерянность. — Я действительно считаю, что есть личности и есть толпа. Есть люди, достойные уважения, а есть двуногие животные, не имеющие ни мыслей, ни убеждений, все желания которых сводятся лишь к желанию есть, пить, совокупляться…
— Юноша, — резко перебил его канцлер. — Я пригласил тебя в свой дом, разрешил сидеть с моей семьей за одним столом. Это большая честь, которой мало кто удостаивается. Веди себя подобающе, иначе мне придется выставить тебя вон.
— Простите, ваше высокопревосходительство…
— Что же вы замолчали, господин Юниус? — спросила Урсула. — Забыли, что хотели сказать?
Альфред стиснул зубы.
— Терпимость — второе название безразличия, — через силу ответил он. — Если я буду терпим к пьянице, к лжецу, к бездельнику, который желает, чтобы его кормили другие, я буду лишь поддерживать, поощрять и укреплять их пороки.
— Ваши слова отдают ненавистью.
— Это не ненависть. Скорее — обычное отвращение.