«Представь, Назон, однажды купил я по дешевке раба-ливийца, который хвалился, что может услаждать разом восьмерых дев…»
«Я еще усов не брил, когда одна матрона положила на меня глаз и позвала погостить на своей вилле. А там обычай такой был – из этой виллы выхода тебе не будет, покуда всех женщин тамошних не полюбишь трижды. Женщин же там было – как зерен в гранате. Одних рабынь пятьдесят с чем-то. Так я когда своим домом жить начал, тоже правило такое завел. Только вместо женщин определил мужчин!»
«Вспомнил тут, друг мой Назон, как мы с сенатором одним проверяли, какова длина женского отверстия у львицы…»
И так далее.
Всю жизнь я считал себя человеком если и не распутным, то «ознакомленным». И хотя пылкий взгляд иной недоступной красавицы всегда оставался для меня более желанным трофеем, нежели красавицыны бели, к порядочным людям я себя не относил. Лишь сойдясь с Маркиссом, я понял: напрасно не относил. Никогда и не помышлял себе Назон того, что Маркисс и сопалатники играючи проделывали в тени смокв и под сенью тыкв. О том, что именно они проделывали, Маркисс кропал книгу воспоминаний «Сад».
Восьмая глава сей омнипедии называлась «Четверо отроков, ослица, отроковица и брадобрей с двумя детородными органами». Девятая – «Те же и садовник».
В общем, когда затеянная Цезарем борьба с падением нравов достигла Байев, жители города, тайно посовещавшись, решили выдать правосудию Верховного Распутника. На роль которого был назначен Маркисс. И разве не поделом?
Скажу по совести, быть признанным первым распутником курорта Байи, куда золотая молодежь и гуляки постарше ездят именно за этим, все равно что быть выставленным из дома терпимости за неразборчивость.
Будучи наказанным Цезарем пожизненной ссылкой с лишением гражданских прав и конфискацией имущества, Маркисс, однако, не роптал и не раскаивался.
Первое вызывало уважение. Второе скорее удивляло. Ведь природа северной Фракии, здешний климат и окрестности, мышасто-серые, скудные растительностью и видами, способны были склонить к раскаянию даже в не совершённых грехах.
Маркисс жалел лишь об одном – что в бытность свою прелюбодеем мало читал.
– Косноязычный стал, ужас! Теперь вот, когда писать сажусь, слов не хватает! Взялся считать, сколько раз написал я про мужской орган «эта штука», и за голову схватился! Получилось больше, чем мне отроду лет! – однажды пожаловался он.
– Хорошо еще, что не столько, сколько лет от основания Рима, – утешил его я. Некогда яростный хулитель всяческой графомании, в Томах я от души полюбил графоманов, поскольку понял: на них, как земля на слонах, стоит континент латинской литературы, где живем мы, гении.
Довольный Маркисс сложил губы сердечком и послал мне воздушный поцелуй:
– Я, Назон, когда табличку на твоей двери впервые увидел, сказал себе: «Тебя не пускают в столицу? Насрать! Столица сама приехала к тебе!»
– Прямо уж – столица… Я-то сам из Сульмона. Провинциал.
– Ну и скромник же ты, Назон! А ведь небось самого Цезаря знаешь! И жену его Ливию! Да и всех вообще…
В сущности, не знай я Цезаря и жену его Ливию, я никогда не оказался бы в Томах, в пропахшей плесенью хатке, на обтрепанном краю мира.
2. В год, когда я родился, Цезарь делал первые шаги к первенству среди равных.
Пока он расправлялся с врагами, я воевал с риторическими фигурами в школе ораторского искусства.
Когда Цезарь принялся делать из Города – Столицу Мира, я получил высокую должность триумвира по уголовным делам. Заботился о порядке в тюрьмах, наблюдал за ночной полицией (стеречь сторожей – тяжелый труд, доложу я вам), курировал пожарные казармы. Железной рукой выпрямлял я извивный жизненный путь площадных плутов, насильников и прочих напрасных людей, постигая ту же истину, которую двадцатью годами раньше понял и Цезарь: чем выше забираешься, тем больше находится низкого, с которым ты просто обязан иметь дело.
Как и Цезарь, я рано стал знаменит.
Первый цикл любовных элегий принес мне громкую славу в Риме. Второй – за его окрестностями. Третья книга подселила к имени Назон семейство ко многому обязывающих квартирантов: эпитеты «изящный», «любезный Венере», «непревзойденный» и многая прочая.
А уж мою «Науку любви» читали все, включая просвещенных погонщиков мулов. Один вольноотпущенник, иудей, как-то признался мне, что латинской грамоте научился исключительно дабы читать «Лекарство от любви», где я учил несчастливо влюбленных самому важному – забывать .
Кто мог знать, что пройдет десяток лет и «Науку» мою, книгу-шалунью, книгу-резвушку, книгу-утешительницу, изымут из всех столичных библиотек и нарекут похабной?
А ведь и самому целомудренному Цезарю некогда нравились мои наставленья. Царедворцы передавали: иные места он знал наизусть, а строки «пусть же из чистого рта не пахнет несвежестью тяжкой и из подмышек твоих стадный не дышит козел» использовал как свои, когда желал пристыдить неряху. Словом, все было хорошо, пока не случился в моей жизни Рабирий.
Мы с Рабирием молились одному богу – неистовому Вакху. Не в смысле что выпивали, а потом буянили (как наверняка подумал бы простец Барбий). Но в смысле «писали стихи».
Ведь не только застольям и виноделам Вакх покровительствует. Но и поэтам, что выжимают из железных дней веселящий нектар элегий.
Помню, мы познакомились с Рабирием в гостях у моего давнего друга Валерия Мессалы. Рабирий читал свои новые стихи, громоздкие и густо замешанные на крокодильно-могильной мифологии страны Египетской. Я, воротясь домой, записал в дневнике: «Рабирий. Умен невероятно. Но таланта не имеет. Зачем-то хочет дружить».
И да не примет читатель мое замечание насчет бесталанности Рабирия за ревнивое пустословие!
Здесь другое. Можно сказать – плод беспристрастных наблюдений.
Моя бабка, происходящая из жреческого рода, рассказывала, что в дедовские времена у опытных жрецов было в ходу выражение «иметь зверя».
«Он имеет зверя» – так говорили про гадателей, которые редко ошибаются, предсказывая судьбу и толкуя сновидения. Про врачей, которые мимоходом определяют истинную причину болезни. Про храмовых музыкантов, чьи флейты вызывают божественный ветер, вмиг сдувающий с лиц прихожан заприлавочное выражение и увлажняющий благоговением глаза.
Иные жрецы, говорила мне бабка, могли точно сказать, какой именно иноприродный зверь сопровождает музыканта или толкователя. У этого (кто бы мог подумать!) – лев, у того (как благородно!) – златорунный овен, а у того, ха-ха, морская свинка, ну скажите, какая милая…
Рассказы эти мне запомнились. Потому, когда я сам начал замечать призрачных, развоплощающихся под пристальным взглядом, зверей-спутников – правда, сопровождавших не гадателей, но таких же, как я, поэтов, – я воспринял это без истерик.
Вскоре обнаружились: то, что бок о бок с тобой ходит янтарно-дымчатый лев, вовсе не означает, что ты царь поэтов. А помойная крыса ничуть не указывает на то, что поэт не откровений муз, но отбросов взыскует.