Ударным пунктом подготовительной программы Барбия был бег зигзагами. Пока я в кожаной набедренной повязке носился по его садику, с запаршивевшими яблонями и кургузыми абрикосами, то замирая, то проворно меняя направление, в зависимости от того, какие получал команды, он сидел на веранде своего глинобитного дома с одним косым окном и попивал местную ячменную бражку.
После бега следовали тяжести – колоду вверх, колоду вниз, и так до упаду. Затем он выкручивал мне руки и ноги – клялся, что лучшей тренировки для суставов и сухожилий не придумаешь. Разминал мне спину и плечи кулаками (он называл это массажем, однако на ласковые касания и щипки, к которым я привык в столичных банях, все это походило как фракийская зима на италийскую).
Лишь после длительного разогрева меня облачали в кожаные доспехи и допускали к истукану – вырезанному из дерева подобию галльского идола. Каждый раз идола полагалось обвешивать новыми вязанками хвороста.
Отношение к истукану у Барбия было благоговейным. Его полагалось приветствовать перед началом упражнений, его следовало благодарить после.
По мере того как пустел кувшин с бражкой, Барбий все более охотно комментировал мои ратные труды.
В основном его филиппики относились к моей технике: «Ну что ты ходишь со щитом наизготовку? Ты похож на торговца щитами, который предлагает свой товар на рынке! Щит к груди прибери, силы экономь, старый-то пень уже, не мальчик!»
Иногда его ремарки относились, так сказать, к философии боя: «Мой ланиста Пелоп говаривал, что даже плохой боец может выиграть поединок на силе характера. Вот смотрю я на тебя, Назон, и думаю: сила характера у тебя точно есть, и притом немалая. Но ни одного поединка ты на ней не выиграешь. Какая-то она у тебя не такая, не той кондиции. У тебя пока что шансов больше взглядом врага завалить, а не мечом».
Иногда его заносило совсем далеко: «Некоторые считают, что вершина благородства в том, чтобы иметь возможность надругаться над женщиной и не воспользоваться ею… Но я лично с этим не согласен. А ты? Слышь, Назон? А-а, ладно, не отвлекайся, не надо…»
Бывало, все это невыносимо наскучивало мне – и глупость научительных речений, и быстрый, полоумный ток крови в моих членах, и всё это вообще. Тогда я клялся: больше не приду. Но я всегда нарушал клятву. Промаявшись с неделю затворником, я вновь направлял стопы к дому своего учителя, радостно напрягая слух: вот сейчас Андромаха узнает меня, бросит вдруг жевать и проблеет приветственно.
«Втянулся», – удовлетворенно комментировал Барбий.
8. Живя в Риме, никогда бы не подумал, что мне придется чему-либо учиться в пятьдесят с лишним лет. В таком возрасте пристало учить…
Однако, изгнание поставило меня перед выбором: либо умереть от тоски и бездействия, либо преобразиться. Так вышло, что на деле я сделал выбор в пользу обоих вариантов – старый Назон умер и после смерти преобразился в нового.
Поначалу умирать Назону было боязно. Очень уж хотелось заслужить прощение Цезаря. Но как? Оказав государству ценную услугу. Варианты: раскрыть заговор, спасти в бою консула, расширить границы римских владений, заключить военный союз с далеким индийским царем, достичь Океана на востоке!
Ничего из перечисленного бедный Назон, предоставленный сам себе, сделать не мог. Только – воспеть чужие достижения и триумфы. Я и впрямь искренне радовался успехам нашего оружия и отзывался на них громовыми панегириками. Панегирики исправно достигали Цезаря и, судя по некоторым эпистолярным отзывам моих друзей, воспринимались им вполне благосклонно. Но и не более. Воспламенить его мраморное сердце, высечь слезу из хризопразовых глаз – я не мог.
Кто мог бы, я знаю – Эсхил.
Среди всех старинных греков я всегда ставил Эсхила выше прочих (Гомер и александрийцы вне обсуждения). Настоящий эллин, удивительный поэт-воин. В Марафонской битве Эсхил сражался плечом к плечу с братом Кинегиром. Брат оказался в числе павших, Эсхил так и не простил персам его гибели.
Спустя десять лет он бился за брата и отечество на море у острова Саламин и на суше – при Платеях. Он не просто узрел воочию баснословные полчища Востока, с которыми царь царей Ксеркс пришел в Аттику, он был одним из тех, кто обратил их вспять. Эсхил видел черный дымный гриб над Афинами, видел «прибой, засеянный телами», а потом своими руками жег на саламинском песке обломки – всё, что оставил после себя бежавший в панике флот персов.
В «Персах» у Эсхила азиатские корабли – «темногрудые», а греческие триеры идут «прекрасным строем». Персидский тысячник Дидак, «силе уступив копья», слетает с корабля «пушинкою». В «Главке Понтийском» не ветер сопутствует стреле, но стрела, распрощавшись с тетивой, увлекает за собой «ветры Аида». Если бы так написал человек, никогда на войне не бывавший, можно было бы назвать это пустой красивостью. Но Эсхил стоял под градом персидских стрел, его холодили те самые ветры Аида… А «пернатые всадники» из числа знатных персов, которые «мечут разящий кизил»? Лишь в Томах удалось мне понять это место, узнав, что именно из кизиловых жердей изготовлялись кавалерийские дротики.
Я часто примерял Эсхилов стих к себе. И каждый раз тяготился своим ничтожеством. Так, до встречи с дикими сарматами никогда не видавши настоящего боя, я именовал корабельный строй «грозным» и «ровным», но никак не «прекрасным». И моя стрела, увы, рассекала воздух с тем же унылым «свистом», с каким она делает это как в действительности, так и в десятках заурядных сочинений…
Но – к Цезарю. Когда я понял, что мои поэтические отклики на славу легионов и их вождей не имеют волшебной силы, мной овладело новое сумасбродство.
Поэма «Истрия»! Описательное, натурфилософское сочинение о достоинствах и богатствах края! Ведь это только на первый взгляд здесь нет ни богатств, ни достоинств. А если присмотреться как следует, познакомиться поближе…
«Коль уж я сижу здесь, как сыч в дупле, – думал я, – так ничто не мешает мне создать полный путеводитель. Сухопутный, с позволения сказать, перипл! И когда Цезарь решит расширить римские границы на северо-восток, у наших военачальников под рукой будут все необходимые сведения! Возможно даже, само решение о завоевании земель на великой реке Истр будет принято по прочтении моей поэмы. И вот тогда лавры своего рода первооткрывателя и как бы первопроходца новой провинции мне обеспечены. Тут уже можно будет говорить о подлинных государственных заслугах!»
У этого замысла, совершенно безнадежного, одно положительное свойство все же имелось. Чтобы расширить свои возможности по изучению Истрии, я был вынужден выучить вначале наречие фракийцев, а затем научиться понимать и сарматов. Так я смог общаться не только с полуэллинами, знавшими греческий, но и выпытывать различные подробности у местных поселян. Хороша ли дорога до Каллатиса? Можно ли проехать на груженой телеге к Дионисополю по весне? А получится ли накосить к востоку от Гекатополиса травы на пятьсот лошадей? А правду ли говорят, что выше по Истру есть узина, где один берег от другого отделяют лишь двести шагов?