– Они меня поймали. Выследили и поймали. Меня поймал дозор из трех человек и двух, ну этих…. Собственно, это были те, которым посчастливилось уйти от вас живыми. Они заперли меня в гостинице, в которой я остановилась, и позвали за своими. Это было полдня тому назад. Прошлым вечером…
– Но вам снова удалось бежать! ― с неподдельным восхищением воскликнул Эган.
– Угу. Я вылезла через окошко под потолком, ― скромно ответила Овель. ― Я ведь не очень толстая… Но, к сожалению, мне опять не повезло. Меня поймали!
И тут случилось то, чего никак не учел Эгин, слишком увлекшийся подробностями этого дознания. Овель снова заревела, уронив голову на руки. «Ну и плакса эта госпожа!» ― вздохнул Эгин, поглаживая Овель кончиками трепещущих пальцев по блестящим черным, а быть может, каштановым ― в сумерках не очень-то разберешь ― волосам. В первый раз в жизни ему выпало сыграть роль утешителя столь прекрасной, столь плаксивой девушки.
Никогда не определишь тот момент, когда невинные поглаживания становятся предвестниками страстной ласки. Да Эгин и не собирался этого делать. Рах-саванн умер в нем вместе с пробуждением чувства, столь мощного, что оно, пожалуй, смогло бы умертвить и осознание того, что отец «…назвал его Эгин».
Он шептал ей слова утешения, покрывая робкими поцелуями ее волосы, а она не протестовала. Он обнял ее и поцеловал в батистовое плечо ― правда, она стала реветь еще более прочувствованно, но, по крайней мере, не сопротивлялась и не отстранялась. Затем он освободил от прядей ее мраморную, белую шею и поцеловал ее со всей нежностью, на которую вообще был способен, а она лишь благодарно хлюпнула носиком. Он вытирал ее слезы, а она лила их вновь и вновь. Соленые капельки стекали по ее лицу и падали на пол, на сундук, набитый воинственным барахлом, на горячие ладони Эгина. Он ловил эти слезы, как дети ловят капли долгожданного дождя. И он благословлял их, как земледельцы благословляют грозу, нагрянувшую после долгой засухи.
– Ты мне нравишься, Овель. Ты мне нравишься, девочка, ― шептал Эгин, в упоении лаская ее тело. Но она не отвечала ему. А может, и отвечала, но разве разберешь что-нибудь, когда слезы шумят, словно дождик, а длинные влажные ресницы щекочут твою щеку.
Эгин посадил Овель себе на колени. Простыня, разумеется, уже давно была не у дел. Она валялась на полу, напоминая о затянувшейся прелюдии. Туда же отправилась и батистовая рубаха Эгина, скрывавшая скульптурную наготу Овель исс Тамай. Казалось, Овель не была смущена, а лишь прятала лицо среди прядей, чтобы не показаться распущенной. Ее ручки, маленькие белые ручки обвили шею Эгина с трогательной, доверительной нежностью, а ее губы уже отвечали поцелуем на поцелуй. Ее огромная серьга в виде клешни какого-то гада, усыпанной сапфирами, покалывала Эгина в щеку, не принося ему боли, но лишь остроту изысканной пряности. Он провел языком внутри ушной раковины своей красавицы. Пусть эта сладкая боль, боль комариного укуса повторится еще и еще.
Эгин сделал большой глоток воздуха, прежде чем набраться храбрости сделать решительный шаг, после которого возврата к стыдливым поцелуям уже нет и быть не может.
«Вербелина, пожалуй, не пожалела бы ни денег, ни жизни, чтобы только навести на эту девочку порчу, узнай она о том, какая пропасть лежит между тем успокоением, которое дарит мне ночь с ней, и блаженством, которое приносит мне один жасминовый запах белоснежной шеи Овель исс Тамай», ― подумалось Эгину, когда тесное объятие слило их тела воедино. «Так и навеки», ― говорили молодые офицеры в конце клятвы быть верными Своду Равновесия. «Так и навеки», ― пронеслось в голове у Эгина совсем по другому поводу.
Эгин толком не знал, сколь много времени прошло. Быть может, час. Быть может, сутки, и на дворе уже рассвет следующего дня.
Их тела, слившись в сладком, усталом объятии, лежали теперь под кисейным балдахином его собственной спальни. Глаза Овель были грустны, а ее трогательные губки с крохотной родинкой в излучине улыбки были сложены в чуть плаксивый бутон. Но она больше не плакала. Прильнув к Эгину, она молчала, время от времени роняя трогательные вздохи. «Я хочу тебе что-то сказать на ушко», ― зардевшись, прошептала Овель минуту, а может быть, вечность назад. «Я слушаю тебя, милая», ― улыбнулся Эгин, заранее потворствуя любому ее желанию. «Я люблю вас, офицер», ― сказала она и спрятала лицо в подушках. Эгин поцеловал ее в плечо.
Он молчал, ибо понимал, что на такие слова он, рах-саванн, с которого, быть может, завтра заживо сдерут шкуру, не имеет права. Он, Эгин, даже не из захудалых дворянчиков. Даже не из купцов. Он, Эгин, ― никто, милостью Свода и гнорра ставший кем-то, Ате-ном оке Гонаутом, например. Он не имеет права произносить слова «страстная любовь» и всех подобных слов. Как не имеет права сочетаться браком. Даже если бы родственники Овель отдали ее за него. Поцелуй. Вот единственный ответ, который заслужило трогательное признание Овель. Понимает ли она, в чем причина такой сдержанности Эгина?
Но все, что осталось невысказанным, договорило тело. Эгин не мог больше сдерживать себя. Не мог более думать об Уложении Жезла и Браслета. А не плевать ли ему на Сочетания и Обращения? А не плевать ли ему на Тэна, на Амму, которые, не исключено, наблюдают за их играми через Зрак Добронравия? Плевать! Язык Эгина прохаживался по белоснежному боку Овель с такой жадностью, как будто ее кожа была спрыснута сладчайшим нектаром беспечной богини любви. Его руки, которые ничто и никто не мог теперь удержать от святотатства, раздвинули ее худенькие бедра, и поцелуй, сбросив маскарадные одежки разре-шенности, стал запретным, безнадежным и непостижимым. То есть таким, каково Второе Сочетание Устами. В тот миг Эгин думал лишь о том, чтобы доставить Овель удовольствие, никак не оплаченное ее телом. Ее трудом. Ее слезами, жалостью и благодарностью. Он хотел сделать ей такой же смелый подарок, какой сделала она, признавшись в любви ничтожному офицеру.
О да, эту фразу Эгин слышал много раз. От шлюх. Чужих и собственных любовниц, более всего заботящихся о том, чтобы мимоходом не нарушить какое-нибудь из Уложения Жезла и Браслета. Но только слетев с уст Овель, она приобрела смысл, который не уместить в узеньком ящичке удачно проведенной ночи. Только в устах ласковой и трогательной Овель эта салонная банальщина прозвучала признанием. Овель металась на постели, уносимая ураганом запретного наслаждения, а Эгин, прильнув к ее плоскому шелковому животу, зажмурился. «Нет, рассвет нужно отложить, по меньшей мере, до завтрашнего вечера».
Несмотря на усталость, ни ей, ни ему не спалось. До суеты утра было еще далеко, и Эгин умолял Овель отдохнуть перед дорогой, которая обещала быть долгой и утомительной. Но тщетно. Умиротворение так и не воцарилось в их душах. Шестикрылый призрак неутолимой страсти не желал покидать спальный покой чиновника Иноземного Дома Атена оке Гонаута.
Овель, крепко обняв Эгина, печально смотрела в пустоту. Эгин смотрел на нее, в сотый раз скользя восхищенным взглядом по ее груди, по ее сладким бедрам и упоительному животу, по ее покатым плечам и лебединой шее, по ее лицу, покрытому смешными веснушками, по ее точеному носику и перепутавшимся каштановым, о да, каштановым волосам. И по ее ушам, отягощенным массивными клешнеобразными серьгами, которые оставались единственным предметом женского туалета, которым не пренебрегли они в своем не объяснимом никакими рациональными доводами порыве обнажить друг перед другом не только тела, но и души.