– Бросайте свои ведра! К машине! Сгорите все! – Зеркальцев преградил путь женщине, бегущей с пустым ведром к пруду. Но та увернулась, как шальная, посмотрела на него круглыми, как у птицы, глазами, гибко наклонилась над прудом:
– Нельзя уйти! Часовня сгорит! В ней Державная Божья Матерь! Сгорит икона, и Россия сгорит! – зачерпнула воду и, изгибаясь, засеменила.
– Так берите икону, и уезжаем!
– Нельзя, ее в стене кованые гвозди держат! – крикнула она, оглядываясь. Подскочила к часовне и плеснула красную, как кисель, воду на дымящие венцы. А к пруду уже бежала другая.
Зеркальцев, не понимая, стоял, слыша вокруг рев лесного пожара, закрывая глаза от раскаленных летящих частичек. Старушка в облачении схимницы лежала на берегу, белели на балахоне кресты и надпись, круглился безглазый череп с костями, и Зеркальцеву сначала показалось, что старушка мертва. Но она моргала бледными, с остатками синевы глазами и что-то шептала. Быть может, ей казалось, что наступил конец света и сгорают земля и небо.
– Надо уходить, немедленно! – Он крикнул другой монахине, подбегавшей к пруду. – Дорогу горячим лесом завалит – и нам всем хана!
– В часовне Державная Божья Матерь стоит! Она сгорит, и Россия сгорит! – ответила женщина, черпая из пруда воду, казавшуюся огнем, и побежала к часовне, роняя из ведра красные капли.
Он стоял ошалело, не понимая, что происходит. И вдруг сквозь воющий огненный ветер, треск шипящей смолы понял, что в часовне находится икона, которая, по представленьям монахинь, олицетворяет судьбу России, и они, спасая икону, спасают Россию и не уйдут отсюда живыми, если иконе суждено сгореть. Здесь, в глухом, забытом людьми скиту, вершится судьба России. Пять слабосильных женщин спасают огромную страну, ее города, реки, ее народ, ее судьбу, которая оборвется, если огонь проникнет в часовню. И эта мысль, которая в первую секунду показалась безумной, вдруг обнаружила свой громадный смысл, свою ослепительную истину, открывшуюся ему, Зеркальцеву, на этой горящей поляне.
Он увидел в пруду полузатопленное мятое ведро. Схватил его и, огибая, схимницу, помчался к часовне, плеснул воду на резной наличник, вокруг которого клубился дымок. Монахини почти не заметили его, приняли его появление как должное, усмотрели в нем еще одного работника, посланного Богом им в помощь и поддержку.
Они бегали от пруда к часовне. Машина стояла поодаль, отражая черным лаком близкий красный пожар, и он чувствовал, как накаляются сталь и стекла, как нагревается в баке бензин, как близок момент, когда грохнет взрыв и ХС90 оттолкнется от земли всеми четырьмя колесами и замрет в громадном клубке огня. Но он продолжал бежать к пруду, падал, черпал дырявым ведром воду, нес к часовне бьющую из дырки струю, плескал и снова бежал. Он не испытывал страха, а небывалый предсмертный восторг, какой, должно быть, испытывает бегущий в атаку пехотинец, зная, что смерть не страшна, а есть нечто более важное и громадное, чем твоя смерть. Он знал, что от него зависит судьба страны, которой он безразличен и для которой безвестен. И тем сильнее был его восторг, тем больше он обожал этих женщин, которые вместе с ним готовы умереть ради вековечной красоты и любви.
Он вдруг увидел у входа в часовню топор. Схватился было за железное острие, но обжегся. Перехватил топорище и вскочил в часовню. Она была полна дыма. Сквозь узкое оконце рвались дымные синие лучи. И в этих лучах на стене, окруженная рушниками, стояла икона. На алом троне в золотом венце восседала Богородица, держа на коленях младенца, в руках которого красовались скипетр и держава.
Зеркальцев на мгновение замер, пораженный красотой и величием сгоравшей в огне иконы, словно сгорала и навеки исчезала великая страна, которую не смогли уберечь все ратники, святые и полководцы, все цари и вожди, и он, Зеркальцев, один сможет выхватить ее из огня.
Он сдернул окружавшие икону рушники. Увидел вбитые в стену кованые гвозди с плоскими шляпками, удерживающие края иконы. Поддел топором один гвоздь, который заскрипел, не отпуская икону. Собрал все свои, отпущенные ему для продолжения силы и, рыча, отодвинул гвоздь. Сначала один, потом другой. Схватил тяжелую доску, отломал от стены и, держа у груди, вышел из часовни. Монахини опустили ведра, упали на колени, словно было явлено чудо.
– Быстро в машину! – кричал он из-за иконы. – Бабку, бабку заберите у пруда!
Казалось, бушующее в лесу чудовище заметило, что они ускользают, и не хотело их отпускать. Огненный сквозняк подул по вершинам, отламывая горящие макушки и швыряя их на поляну. Рогатые и когтистые твари, охваченные пламенем, летели на людей, вонзали острия в черные рясы, хватали зубьями за волосы, впивались присосками к обожженному телу. Монахини выпутывались из чудовищных объятий, а Зеркальцев шел, неся икону, и казалось, сама Богородица отшвыривает прочь комья огня.
Они разместились в горячем салоне. Три женщины на заднем сиденье, и им на колени положили схимницу и косо, неловко поставили икону. Еще две устроились на правом переднем сиденье. Зеркальцев запустил двигатель, развернулся, оставляя за спиной поляну, на которой пылали строения и над часовней извивалось пламя.
Двинулся по дороге. Кругом горело. В дверцы машины ударялись, словно хотели открыть, пылающие сучья. На капот, заслоняя стекло, упала горящая ветка. Колеса катили по огню, и Зеркальцев чувствовал, как спустило прогоревшее колесо и машину волокло на голом ободе. Он боялся, что на дорогу, преграждая путь, упадет пылающий ствол – и тогда они погибли. Он умолял свой ненаглядный ХС90 продержаться, не сдаться, не покориться огню, удержать от взрыва бензин, сохранить оставшиеся три колеса, сберечь чуткую электронику, не позволить перегретому мотору закипеть и заклиниться. Он вел свой вседорожник, как танкист вел свою горящую тэ-тридцатьчетверку, продавливая лесной грунт, давая красных, струящихся по дороге змей.
Монашки молились, пели блеклыми однообразными голосами: «Святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный, помилуй нас!»
Они выбрались из зоны пожара, миновали дымящуюся, с острыми, без вершин, стволами гарь. По лесной дороге достигли опушки, где в рытвинах застряли пожарная машина и две скорые помощи с врачами в белых халатах. Зеркальцев в изнеможении остановил машину. Монахини выбрались, в мокрых порванных рясах. Бережно извлекли и положили на траву икону. Вынесли схимницу и положили рядом с иконой. Старушка все так же моргала голубенькими глазками, и на черном балахоне белой краской была начертана Голгофа.
Зеркальцев видел, как врачи осматривают монахинь, достают какие-то склянки, вату. Не прощаясь, завел мотор и, ковыляя на трех колесах, повел свой изуродованный «вольво» прочь от леса.
Он остановился на берегу озера и вышел. Осмотрел свою многострадальную машину. Она была неузнаваема, утратила весь свой аристократический лоск, великолепный блеск, горделивую осанку. Ее оболочка была покрыта налетом копоти, на дверях были глубокие царапины, краска растрескалась, и наружу выступило окисленное железо. Крыша была промята, и он вспомнил удар упавшего дерева. Резина колес была оплавлена, а на правом переднем драный, с проволокой корд едва висел на голом ободе. От машины истекал легкий туман, она вся еще дымилась, страдала, теряла свое вещество, источала зловоние сгоревшей резины, краски и пластика. Он чувствовал себя виноватым перед машиной. Она, как преданное существо, умирала, погибала, надрывалась через силу, но выручила его.