Но даже при таких плачевных обстоятельствах время окончательно расстаться с фермой еще не наступило. Незрелые кофейные ягоды оставались на деревьях и принадлежали старым владельцам, правильнее сказать, банку, владевшему закладной. Собрать и обработать этот кофе можно было не раньше мая. В этот период я должна была оставаться на ферме, где все пока что шло, на сторонний взгляд, по-прежнему. Я надеялась, что за это время что-то изменится, так как в жизни ничего не происходит раз и навсегда.
Начался странный период. Я не могла и шагу ступить, чтобы не вспомнить, что все это уже не мое, однако люди, не способные это осознать, могли обходиться без печальной истины, а на каждодневных делах это вовсе не сказывалось. Я час за часом брала уроки жизни — текущим моментом или вечностью, что одно и то же, хотя на самом деле события текущего момента не имеют никакого значения.
Забавно, что я все это время не верила, что покину ферму и Африку. Окружавшие меня разумные люди твердили, что мне придется так поступить; с каждой почтой приходили письма из дома, подтверждавшие это мнение; все события становились лишними тому доказательствами. Тем не менее, эта мысль была мне бесконечно далека, и я не сомневалась, что буду зарыта в африканскую землю. У меня не было иных доказательств обоснованности этого ощущения, кроме своей полной неспособности представить себе какой-либо иной вариант жизненного пути.
За эти месяцы я придумала то ли программу, то ли систему, то ли стратегию противостояния судьбе и тем людям в моем окружении, которые были с ней заодно. Было решено раз и навсегда отрешиться от всех мелких поводов для расстройства. Пускай мои противники действуют, как им заблагорассудится, пишут и говорят, что хотят. В конце концов победа все равно будет за мной: я сохраню за собой ферму и останусь с ее людьми. О том, чтобы всего этого лишиться, я не могла и помыслить: раз это не укладывается в голове, значит, не может произойти.
Я сама не знала, что творю. Теперь, оглядываясь на последние месяцы своего африканского житья, я понимаю, что все, кроме меня, даже неодушевленные предметы, знали о моем близящемся отъезде. Холмы, леса, равнины, реки, ветер — все знали, что нам предстоит разлука. Когда я начала понемногу мириться с судьбой и повела переговоры о продаже фермы, ландшафт изменил свое отношение ко мне. До того я была его неотъемлемой частью: от засухи меня валила лихорадка, а цветение саванны радовало меня, как новое платье. Теперь мы со страной разъединились, и страна чуть отступила в сторону, чтобы позволить мне как следует ее оглядеть.
Нечто похожее происходит с холмами за неделю до начала дождей. Вы смотрите на них вечером, и они внезапно как бы приходят в движение и раскрываются, приобретая такую яркость и контрастность, словно вознамерились преподнести вам себя со всем своим содержимым; кажется, стоит сделать всего шаг — и вы очутитесь на изумрудном склоне. В голову приходит мысль: если бы сейчас из зарослей появилась антилопа-бушбок, я бы разглядела движение ее ушей, даже глаз; если бы на ветку опустилась крохотная птица, я бы расслышала ее песню. Мартовское нагорье, полностью открываясь, готовилось к дождям; готовность страны предстать передо мной во всей красе предвещала расставание.
Прежде мне приходилось наблюдать, как и иные края отдают себя вам на милость, когда близится ваша разлука с ними, но я успела забыть смысл этого явления. Я всего лишь твердила про себя, что никогда еще не видела Африку настолько прекрасной и что от одного ее созерцания можно набраться счастья на всю жизнь. Пейзаж был до отказа насыщен светом и тенью, с неба не сходили радуги.
Находясь в обществе белых людей — юристов и бизнесменов Найроби, друзей, дававших мне советы, как правильно собраться в обратный путь, — я чувствовала странную оторванность ото всех них; это было непонятное, какое-то телесное чувство, сродни удушению. Я казалась себе единственным разумным человеком среди всех людей, хотя раз-другой промелькнуло и противоположное ощущение — что я безумна, а мое окружение мыслит здраво. Физическое недомогание сохраняло при этом свою остроту.
Африканцы с фермы, стоики и реалисты до мозга костей, осознавали ситуацию и мое состояние настолько полно, словно я прочла им на сей счет исчерпывающую лекцию или предложила заучить параграф из учебника. При этом они не переставали обращаться ко мне за помощью и поддержкой и не предпринимали ни малейших попыток гарантировать собственное будущее. Они делали все возможное, чтобы я осталась, изобретая в этих целях всевозможные схемы, предлагавшиеся моему вниманию. В период продажи фермы они просиживали у дома с раннего утра до поздней ночи, не столько из желания поговорить со мной, сколько просто наблюдая за каждым моим движением.
У отношений между лидером и его последователями есть парадоксальная сторона: отлично видя все его слабости и недостатки, умея беспощадно его судить, они, тем не менее, не отворачиваются от него, словно так им написано на роду. Возможно, аналогичным образом относится к своему пастуху отара: овцы несравненно лучше него знают местность и климат и, тем не менее, следуют за ним повсюду, даже в пропасть. Кикуйю относились к ситуации не так трагически, как я, благодаря присущему им пониманию Божьего и сатанинского промысла, но все равно сидели вокруг моего дома и ждали моих указаний. Очень возможно, что при этом они беспощадно высмеивали промеж себя мое невежество и беспримерную беспомощность.
Со стороны могло показаться, что их постоянное присутствие вблизи дома выводит меня из себя: ведь я сознавала, что ничем не могу им помочь, и мучилась от предчувствия их незавидной дальнейшей судьбы. Однако я не теряла терпения. Думаю, мы с ними до последней минуты находили необъяснимое утешение в обществе друг друга, Наше взаимопонимание не поддавалось разумному толкованию.
В те месяцы я часто размышляла о Наполеоне в период его отступления из Москвы. Обычно считается, что он терзался от зрелища страданий своей гибнущей армии, однако не исключено, что, оставшись совсем один, он скончался бы на месте. Ночами я считала часы, отделяющие меня от той минуты, когда у дома опять начнут собираться кикуйю.
Смерть Кинанжуи
В тот год умер вождь Кинанжуи. Один из его сыновей явился ко мне как-то поздним вечером и предложил проводить меня в отцовскую деревню, так как Кинанжуи при смерти, то есть «nataka kufa» — «хочет умереть», как говорят в таких случаях африканцы.
Кинанжуи был уже стариком. Недавно в его жизни произошло важное событие: отмена карантинных ограничений в отношении маасайской резервации. Старый вождь кикуйю, прослышав об этом, лично отправился в сопровождении небольшой свиты на юг, в глубину резервации, чтобы завершить свои разнообразные сделки с маасаи и вернуться с принадлежащими ему коровами и с телятами, успевшими родиться у коров за время изгнания.
В этой командировке Кинанжуи захворал: насколько мне удалось выяснить, его боднула в бедро корова — благороднейшая рана для вождя кикуйю, — и рана загноилась. Началась гангрена. Кинанжуи то ли слишком задержался у маасаи, то ли был слишком слаб, чтобы пуститься в обратный путь; так или иначе, назад он заявился безнадежно больным. Видимо, его сгубило намерение лично пригнать назад весь скот: он не сумел уйти, пока не были собраны все животные; не исключено также, что его пользовала одна из его замужних дочерей, пока он не усомнился в искренности ее желания его излечить. В конце концов он отправился восвояси; спутники верно ему служили и выбивались из сил, чтобы доставить умирающего домой, протащив его большую часть пути на носилках. Теперь, умирая в своей хижине, он послал за мной.