Местные африканки выбривают себе головы, и остается только поражаться, как быстро европеец привыкает относиться к этим голым черепам, похожим на хрупкие орехи, как к истинным признакам женственности и воспринимать волосы на женской голове как совершенно не подобающую женщине неопрятность, вроде щетины на мужских щеках. Старая мать Вайнайны позволила проклюнуться на своей сморщенной головке белому пуху, отчего производила, подобно небритому мужчине, впечатление распущенности или бесстыдства. Она опиралась на палку и помалкивала, предоставив ведение переговоров сыну, однако ее молчание было очень тяжелым: она была полна жизни, хоть давно утратила изящество, но не умела заразить ею сына.
Они притащились к моему дому с совершенно миролюбивой целью. Ваниангерри, по словам его отца, не мог жевать кукурузу, а они — люди бедные, муки у них в обрез, а дойной коровы вовсе нет. Не соглашусь ли я, до разрешения дела Ваниангерри, давать им немного молока от своих коров? В противном случае ребенок просто не доживет до того момента, когда поступит возмещение за его увечье.
Фарах отсутствовал, разбирая очередную сомалийскую свару; без него я разрешила им ежедневно брать для Ваниангерри по бутылке молока от моего стада африканских коров и дала соответствующие инструкции домашним слугам, которые удивили меня своим малым желанием способствовать столь благому делу.
Прошло то ли две, то ли три недели; как-то вечером в моем доме появился Канину. Он внезапно вырос передо мной, когда я после ужина читала книгу возле камина. Африканцы предпочитают не вести переговоры в четырех стенах, Канину же затворил за собой дверь, приготовив меня к дальнейшим неожиданностям. Первая неожиданность не заставила себя ждать: Канину оказался нем. Он словно лишился своего велеречивого языка и растерянно помалкивал. Этот старый кикуйю выглядел сейчас безнадежно больным и буквально висел на своем посохе, словно внутри его плаща не осталось ничего, кроме костей. Глаза его были мутны, как у трупа, и он тревожно облизывал пересохшие губы.
Когда он, наконец, соизволил заговорить, то я услыхала от него лишь одно: дела обстоят из рук вон плохо. Немного погодя он обмолвился, словно о сущей безделице, о том, что отдал Вайнайне десять овец. Но Вайнайна требует еще и корову с теленком, которых придется ему пожаловать. Я поинтересовалась, почему придется, если дело еще не получило разрешения? Канину не ответил, даже не взглянул на меня. В тот вечер он был жалким бродягой, заглянувшим ко мне по пути и собиравшимся продолжать свой скорбный маршрут.
У меня нашлось единственное объяснение его жалкого облика: помолчав, я сказала, что он, видимо, захворал и что следующим утром я отправлю его в больницу. В ответ он бросил на меня полный боли взгляд: старый насмешник был высмеян и признавал себя побежденным. Однако прежде чем уйти, он сделал нечто странное: поднес руку к лицу, словно утирая слезы. Увидеть на лице Канину слезы было бы все равно, что оказаться свидетельницей появления побегов на посохе пилигрима. Я гадала, что же случилось на ферме, пока я мысленно находилась очень далеко от нее. Когда Канину удалился, я послала за Фарахом.
Иногда Фарах проявлял стойкое нежелание обсуждать дела кикуйю, словно они были недостойны того, чтобы мы с ним уделяли им свое просвещенное внимание. В конце концов он соизволил раскрыть мне глаза, хотя сам смотрел мимо меня в окно, в котором горели звезды.
Причиной плачевного состояния Канину оказалась мать Вайнайны — ведьма, напустившая на старика порчу.
— Но, Фарах, — возразила я, — Канину слишком стар и мудр, чтобы верить в колдовство.
— Нет, — медленно ответствовал Фарах. — Нет, мемсагиб. Я думаю, что старая кикуйю — настоящая колдунья.
Старуха заявила Канину, что его коровы поплатятся за то, что он не отдал их сразу же Вайнайне. После этого коровы Канину принялись слепнуть одна за другой. От этого несчастья у Канину стало пошаливать сердце; он не выдерживал нравственную пытку, как в средневековье не выдерживали мук инквизиции невиновные, которым вывертывали суставы и ломали кости.
Фарах говорил о колдовстве кикуйю сухо и обстоятельно, как если бы на поголовье фермы обрушился ящур — болезнь, не представляющая опасности для людей, но способная угробить все стадо.
Я до позднего вечера размышляла о колдовстве. Сначала оно представлялось мне бесспорным уродством, как если бы труп, давно гнивший в могиле, подкрался к моему окну и прижался носом к стеклу. Услыхав завывание гиены, я вспомнила, что среди кикуйю есть женщины-оборотни — старухи, превращающиеся по ночам в гиен. Возможно, мать Вайнайны как раз сейчас трусит вдоль реки, скаля в ночи клыки…
Я быстро освоилась с мыслью о колдовстве, которое теперь, под влиянием африканской ночи, казалось мне вполне закономерным явлением.
«Эта зловещая старуха, — думала я на суахили, — ослепляет коров Канину и с моей помощью сохраняет жизнь своему внуку, давая ему в день по бутылке молока от моих коров… Злосчастный выстрел и его последствия пропитали жизнь фермы, и виновата в этом я. Я обязана призвать на помощь свежие силы, иначе ферму поглотит кошмар. Я знаю, что надо сделать: обратиться к Кинанжуи».
Вождь кикуйю
Великий вождь Кинанжуи жил в девяти милях к северо-востоку от фермы, в резервации кикуйю вблизи французской католической миссии, властвуя над сотней тысяч с лишним подданных. Это был ловкий старик, наделенный природным величием, хотя не родился вождем, а был некогда произведен в таковые англичанами, которые не поладили с законным правителем тамошних кикуйю.
Кинанжуи был моим другом и неоднократно приходил мне на помощь. Его деревня — «манаятта», где я несколько раз бывала, была не менее грязной и полной мух, чем у других кикуйю, зато значительно превосходила размерами все манаятты, которые мне доводилось видеть, так как, пользуясь статусом вождя, Кинанжуи не отказывал себе в радостях супружества. Деревня кишела его женами всех возрастов — от костлявых беззубых развалин на костылях до гибких круглолицых особ с глазами газелей, на руках и ногах у которых тренькали блестящие медные браслеты. Малолетние дети Кинанжуи висели повсюду гроздьями, как мухи; сыновья постарше, осанистые молодые люди с украшениями на головах, приносили отцу массу хлопот. По его словам, у него насчитывалось пятьдесят пять одних только сыновей-моранов.
Иногда старый вождь наведывался ко мне на ферму в просторном меховом плаще, в сопровождении двух-трех седовласых советников и нескольких сыновей-воинов. Обычно это были дружественные визиты, не связанные с управленческой рутиной. Он коротал время на лужайке, посиживая в специально вынесенном для него плетеном кресле и покуривая вместе с советниками и охраной мои сигары. Мои слуги и арендаторы, прослышав о гостях, собирались тут же и забавляли высокую делегацию рассказами о происшествиях на ферме. Эти посиделки под высокими деревьями напоминали политический клуб.
У Кинанжуи была собственная манера управлять собранием. Решив, что дискуссия затянулась, он откидывался в кресле и, продолжая попыхивать сигарой, закрывал глаза и принимался мерно и глубоко дышать, слегка всхрапывая. То был официальный, дипломатический сон, к которому он научился прибегать в высших государственных интересах.