Сделка сводилась к тому, что Жогона женится на жене умирающего друга и усыновит его ребенка, а также возместит ее отцу долг в две козы, который висел на Ваверу со времени женитьбы.
Дальнейший текст представлял собой перечисление расходов, которые понес Жогона в связи с усыновлением маленького Вамаи. В частности, он покупал для Вамаи очень хорошие лекарства, чтобы его вылечить, а также индийский рис, потому что на одной кукурузе мальчик не поправлялся. Однажды ему пришлось заплатить пять рупий белому фермеру, утверждавшему, что Вамаи загнал в пруд его индюшку. Эта последняя сумма, которую Жогоне оказалось, видимо, особенно трудно наскрести, прочно засела в его памяти: он возвращался к ней неоднократно.
Все поведение Жогоны во время рассказа свидетельствовало о том, что он совершенно не учитывал, что ребенок, которого он потерял, не был ему родным. Появление троицы из Ньери и ее требование сильно его потрясли. Простые люди обладают выраженным талантом усыновлять чужих детей и относиться к ним, как к родным; точно такое же качество проявляют и великодушные крестьяне в Европе.
Когда Жогона добрался, наконец, до завершения своей истории, я сказала, что сейчас зачитаю ему то, что сумела записать. Он отвернулся от меня, чтобы не отвлекаться, слушая мое чтение.
Когда я прочла его имя: «…и он послал за Жогоной Каниаггой своим другом, жившим неподалеку», он резко обернулся и одарил меня пылающим взглядом, полный веселья, от которого старик превратился в мальчишку, буквально в олицетворение молодости. Вторично его имя прозвучало в конце текста как подтверждение подлинности под отпечатком его большого пальца; он снова устремил на меня тот же прямой взгляд, только более спокойный и глубокий, полный достоинства.
Наверное, так Адам смотрел на Бога, слепившего его из глины и вдохнувшего в него жизнь и душу. Я как бы создала Жогону и показала ему его самого — вечно живого Жогону Каниаггу. Я протянула ему бумагу, и он схватил ее со смесью жадности и почтительности сложил, сунул в карман и накрыл рукой. Потеря этого документа была бы для него подобна смерти, потому что в нем была заключена сама его душа; доказательство его существования на свете. Это было нечто неотъемлемое от Жогоны Каниагги, на чем навечно сохранится его имя: плоть превратилась в слово и озарила нас благодатью истины.
Мир написанного слова открывался африканцам как раз в те годы, когда я жила на их земле. У меня была возможность поймать при желании прошлое за хвост и прожить часть общечеловеческой истории — времени, когда точно так же открывала для себя письменность большая часть населения Европы. В Дании это произошло лет на сто раньше, но, судя по рассказам дряхлых стариков, которые я слышала в раннем детстве, реакция на новшество была там точно такой же. Редко когда люди проявляли такую же смиренную и одновременно восторженную преданность Искусству ради Искусства.
Послания одного молодого африканца другому по-прежнему создавались при помощи профессиональных писарей, поскольку мало кто из стариков, передающих свои навыки молодежи, увлекался новыми веяниями и усердно выписывал в школе буквы; большая часть прежнего поколения оказалась невосприимчивой к новому. В итоге совсем немногие из африканцев умели читать, и мои слуги, арендаторы и рабочие фермы носили мне получаемые ими письма для прочтения.
Открывая одно за другим письма африканцев, я поражалась незначительности их содержания, совершая типичную ошибку цивилизованного человека, закосневшего в предрассудках. Точно так же можно было бы присоединить к банальному гербарию оливковую веточку, которую принесла Ною выпущенная им голубка. При всей ее внешней обыденности та оливковая ветвь была куда весомее, чем весь ковчег с его обитателями: ведь она оповещала о близости нового, зеленеющего мира!
Все письма африканцев были очень похожи одно на другое, так как их авторы придерживались одного стиля. Вот примерное содержание такого письма:
Дорогой мой друг Камау Морефу! Я беру в руки перо (в переносном смысле, так как писал на самом деле писарь-профессионал), чтобы написать тебе письмо, потому что давно хотел написать тебе письмо. У меня все в полном порядке. Надеюсь, что и у тебя, с Божьей помощью, все в полном порядке. Моя мать в полном порядке. У моей жены не все хорошо, но я надеюсь, что у твоей жены, с Божьей помощью, все хорошо…
Далее обычно следовал длинный перечень имен с очень незначительными подробностями — порой, правда, воистину фантастическими — по поводу каждого упомянутого. На этом письмо кончалось.
Теперь, друг мой Камау, я заканчиваю письмо, потому что у меня мало времени на письмо. Твой друг Ндветти Лори.
В Европе столетней давности для передачи подобных посланий, сочиненных приверженными учености молодыми людьми, запрыгивали в седла форейторы, мчались галопом кони, заливались почтовые рожки. Письма обожали получать, их лелеяли и любовно хранили; я сама видела несколько образцов.
До того, как я научилась говорить на суахили, я состояла с миром местной грамоты в странных отношениях: могла читать написанное, совершенно не понимая смысла. Язык суахили не имел письменности, пока ее не взялись изобрести белые; письмо аккуратно воспроизводит произношение звуков, но орфография ничем не помогает взявшемуся читать такой текст. Я прилежно зачитывала слово за словом восторженно затаившим дыхание адресатам и следила за их реакцией на мое чтение, не имея никакого понятия, о чем идет речь. Иногда адресаты, слушая меня, проливали слезы, иногда заламывали руки, иногда издавали вопли восторга; наиболее распространенной реакцией на чтение был смех: слушатели просто корчились от хохота. Позднее я начала понимать свое чтение, и до меня дошло, что новость невероятно выигрывает в значительности, если ее изложить письменно, а не устно. Послания, которые в устном виде вызывали бы сомнение или презрительную усмешку — недаром все африканцы прирожденные скептики, — в письме приобретали звучание библейской истины. К тому же африканцы стремительно реагируют на любую погрешность в вашем произношении и сразу разражаются злорадным смехом; забыть вашу неловкость им уже не суждено, поэтому белый человек рискует всю последующую жизнь расплачиваться за свою мелкую ошибку унизительной кличкой.
Если же ошибка содержалась в самом тексте, что происходило нередко, ибо сами писари тоже не блистали грамотностью, то адресаты пытались наделить ее смыслом, обдумывали, обсуждали, но были склонны скорее поверить в откровенный абсурд, чем усомниться в письменном слове.
В одном письме, которое я зачитывала своему бою, автор, помимо прочего, написал следующее: «Я изжарил бабуина». Напрасно я объясняла, что он, скорее всего, имел в виду, что поймал бабуина, потому что на суахили оба глагола имеют сходное звучание, — адресат отказывался мне верить.
— Нет, мсабу, — твердил он, — ты скажи, что написано в моем письме. Что там написано?
— Он написал, что изжарил бабуина, — отвечала я. — Но разве это возможно? Если бы это было так, он бы этим не ограничился, а описал подробно, зачем он это совершил и как.
Молодой кикуйю был крайне смущен моей критикой в адрес письменного слова. Затребовав у меня письмо, он аккуратно его сложил и удалился, бережно унося его в кармане.