Следующей мыслью была такая: они стоят слишком близко друг к другу.
Таня отодвинулась — как можно непринужденнее.
Офицер, вероятно, подумал о том же самом. Он отвел взгляд от Таниного джинсового предплечья и нервно хрустнул костяшками пальцев.
Оба почувствовали неловкость, как будто только что некий злоумышляющий соглядатай застиг их за чем-то тягучим, сладостно-непристойным, вроде тех плотоядных поцелуев, во время которых трещат нежные строчки на шелковых блузках.
Но самое ужасное (и в этом Таня нашла смелость себе признаться только ночью), что такой плотоядный поцелуй с этим самым, в сущности, совершенно незнакомым офицером не был таким уж невообразимым, невозможным. Но в тот момент ей стало немного страшно, как бывает страшно в начале уходящей в сумрак сказочного леса тропы, которая непонятно куда заведет.
— Знаете, ужасно хочется курить, — сказала Таня.
— Мне тоже.
Но как только Таня и ее товарищ высунулись из своего укрытия, в вестибюле вновь появился… неотразимый Ричард Пушкин! Лоб режиссера был наморщен, лик — гневен. Судя по блуждающему взгляду, он еще не оставлял надежды разыскать беглецов.
Таня и офицер дали «полный назад» и… уселись на корточки — ни дать ни взять двое набедокуривших детсадовцев в ожидании взбучки. Обоих душил истерический хохот. Он жарко клокотал в их животах, словно бы кто-то опустил в них по кипятильнику. Нет, не так: один кипятильник на двоих.
— Знаете, Таня, у моего отца в кабинете, в его симферопольской квартире, висят две карты: отдельно Земля, отдельно Сфера Великорасы, — рассказывал в самое ухо Тане офицер. — В них он втыкает булавки с разноцветными головками.
— Колдует, что ли? — предположила Таня, голова которой была плотно забита магией архаических сообществ.
— Да нет. Отмечает свои успехи. Познакомился с кем-нибудь в Якутске — втыкает булавочку в черный глазок рядом с надписью «Якутск». Слюбился с кем-нибудь на Амальтее — в Амальтее дырка…
— Методист! — хихикнула Таня.
— Еше какой! Но я, когда смотрел на его карту, думал о другом. О том, что сколько ни втыкай, а всю карту никогда не заполнишь. И половину тоже. И даже одну сотую всех глазков не исколешь. Но главное не только то, что стараться это сделать — невероятно глупо, так же глупо, как, например, задаться целью выпить кофе во всех кофейнях Вселенной. Это еще и невероятно грязно. И мелко. Что ты себе при этом ни приговаривай про «крылатых Эротов» и «внутреннюю свободу любить». Впрочем, зачем я вам это говорю, Таня? Пусть его, с его булавками…
— Тогда скажите, как вас зовут.
— Саша. Александр Пушкин.
Они стояли перед тамбуром пожарного выхода Дома офицеров в сизом мареве сигаретного дыма и говорили — о войне, о людях, о своем времени.
Правда, о войне русоволосый лейтенант говорил неохотно. Предпочитал, чтобы рассказывала Таня. Зато слушал внимательно, поощрял расспросами. Таня сама не ожидала, однако факт оставался фактом: за какой-то час она поведала своему новому знакомому трагическую историю экспедиции на Вешнюю, описала невесомый месяц на затерянном в космосе «Счастливом», не забыла даже о своем карантине.
Говорили они и на отвлеченные темы, по преимуществу возвышенные: о литературе и науке, о будущем и чувствах, о философии и кулинарии. И с каждым новым витком беседы темы становились все серьезнее, а доверие собеседников друг к другу — сильнее.
— Вот в чем, по-вашему, суть войны? — доискивалась Таня. — Почему-то я все время об этом думаю!
— В Северной Военно-Космической Академии у нас был курс «Этика военнослужащего», — отвечал Александр, глубоко, с наслаждением затягиваясь. — Если отжать всю воду, то получалось, что задача офицера — убивать плохих и защищать хороших. То есть суть войны в том, чтобы нас, хороших, становилось все больше, а их, плохих, — все меньше.
— Значит, суть войны в убийстве врагов? Как-то это тривиально… — вздыхала Таня.
— Конечно, тривиально! И, между прочим, я с этим не согласен!
— Тогда в чем суть войны по-вашему?
— По-моему, суть войны в том, чтобы перевернуть мир. Научить нас всех дорожить отпущенными нам секундами. Чтобы сделать нас — тех, кто войну переживет — чище и сильнее, научить отличать главное от второстепенного.
— Вы говорите точь-в-точь как один мой одногруппник, Володя Орлов… После первого семестра он бросил нашу ксеноархеологию, хотя был отличником. И пошел в духовную семинарию. Наверное, его уже рукоположили…
— Уважаю! — кивнул лейтенант. — Если б я мог выбрать себе еше одну профессию, я, возможно, тоже выбрал бы духовный сан. Но это раньше. Теперь в Александре Пушкине, которого вы, Таня, видите перед собой, слишком много огня. А с недавнего времени — и ненависти. Моя душа — слишком… если можно так выразиться… болтливая, шумная. А ведь там должна быть тишина. Совершенная. Космическая.
— Самокритично.
— Да чего уж — чистая правда… Это я себя еще приукрашаю. Но давайте не будем обо мне. Лучше скажите, в чем суть войны — по-вашему. Зачем это все? Зачем смерти?
— Знаете, Александр… У чоругов есть такая метафора: природа — это котенок-самочка. Представьте себе, у них тоже есть кошки! Вот ты бросаешь котенку яркий мячик — он несется за ним, задрав хвост, такой трогательный, азартный, усатый-полосатый, гонит его лапкой по комнате, переваливается с ним через спинку, урчит, прижимает ушки… Котенку все равно, в каком направлении катится мяч. Главное, чтобы он все время двигался. От этого-то движения котенок и получает удовольствие. Такой игрой котенка-природы чоруги и представляют себе круговорот жизней и смертей. Они для чоругов неразделимы, в древности даже существовала одна общая пиктограмма, для обозначения того и другого… Так вот, котенку-природе, согласно представлениям чоругов, все равно, люди живы или умерли. Он, глупыш, радуется самому движению мяча — от жизни к смерти, от смерти — к новой жизни. Котенок обожает свою игрушку в любой точке пространства. И радуется вне зависимости оттого, в какую сторону мячик мчится. Иными словами, природе все равно — убивать нас, исцелять нас или вдыхать в нас новую жизнь. Она играет и в этой игре выражает свою любовь к нам, козявкам. Играя в игру «жизнь-и-смерть», она становится счастливой. Таким образом, война в координатах чоругов означает, что котенок немного заигрался… Когда я услышала об этой метафоре впервые, она показалась мне издевательской. Почти дикой. Но теперь, после «Счастливого», все изменилось.
— Глубоко копаете, Таня… — задумчиво сказал лейтенант. — Мне даже как-то не по себе стало… Буду обдумывать на досуге. Может, до чего-нибудь додумаюсь утешительного?
— Я не хотела вас расстраивать, честное слово!
— Да вы меня и не расстроили, Таня.
— Тогда почему ваши глаза стали такими… холодными?
— Просто подумал о тех мячиках, которые котенок загнал за диван слишком рано.