Возникла неловкая пауза. Нужно было чем-то заполнить её, но на ум — на язык — просились только пустые любезности, которыми он уже научился успешно отгораживаться от собеседников в парижских салонах. На самом деле ему хотелось сказать Абигайль Адамc, что и для него предстоящая разлука — огромная утрата. Что он никогда не встречал таких женщин, как она. Что он завидует её мужу. Что иметь подругу, спутницу, жену, с которой можно чувствовать себя совсем-совсем на равных — по уму, чуткости, начитанности, силе желаний — должно быть чем-то волнующим, даже пугающим. Что знакомство с ней открыло ему такие комнаты и окна в доме души, которые он считал запертыми навсегда. Но ничего этого он сказать не посмел.
В это время раздался звон сигнального колокола, и служители начали отвязывать верёвки. Под восторженные крики собравшихся гондола оторвалась от земли и начала возноситься в небеса. Лёгкий ветерок подхватил наполненное горячим воздухом яйцо, бережно перенёс через верхушки деревьев. В какой-то момент нарисованные на боках изображения глазастого солнца заслонили солнце настоящее, и шар оказался в кольце протуберанцев.
Абигайль повернула к Томасу улыбающееся лицо и сказала с едва заметной иронией:
— Если бы перенести эту картину на холст, получилась бы прекрасная иллюстрация к обещанному вами в Декларации независимости «стремлению к счастью».
Июнь, 1785
«Кажется, где-то я прочла, что Париж всегда покидают с грустью. Сознаюсь, мне было грустно расставаться с нашим садом, ибо я не надеюсь найти ему замену в этих краях. Но ещё грустнее было расставаться с единственным другом, в котором мой спутник жизни находил полную свободу общения… Неделю назад я ходила слушать музыку в Вестминстерском аббатстве. Исполняли “Мессию”. Это было неописуемо возвышенно. Мне так хотелось, чтобы Вы были рядом, потому что Ваша любимая страсть получила бы необычайное удовлетворение. Я могла бы вообразить себя перенесённой в разряд высочайших существ, если бы не одна шумливая дама, сидевшая, к несчастью, позади меня. Ее голос музыке заглушить было не по силам».
Из письма Абигайль Адамc Томасу Джефферсону в Париж
Весна, 1786
«В феврале 1786 года мистер Адамc настоятельно просил меня безотлагательно присоединиться к нему в Лондоне, потому что ему почудились знаки потепления британского министерства по отношению к Америке. Я выехал из Парижа 1 марта, и по прибытии в Лондон мы выработали общие формы желательного договора, касавшегося кораблей, гражданства и товарообмена. Как полагается, я был представлен королю и королеве на одном из их приёмов. Невозможно себе представить более нелюбезное поведение, чем то, которым они удостоили мистера Адамса и меня. Британский министр иностранных дел на первой же конференции продемонстрировал такую холодность и отчуждённость, говорил так уклончиво и туманно, что мне стало ясно: они не хотят иметь с нами никакого дела».
Томас Джефферсон. Автобиография
Лето, 1786
«Я приложил некоторые усилия, чтобы разузнать обстоятельства, связанные с медалями для Общества Цинцинната, которые месье Шарль Ланфан изготовил и приобрёл для нас во Франции. Похоже, что когда он поехал в Европу в 1783 году, ему были вручены деньги для закупки медалей, но он купил больше, чем планировалось. Комитет общества, изучив счета, нашёл, что ему следует доплатить 630 долларов. Эти деньги Общество Цинцинната готово уплатить месье Ланфану, после того как выплата будет утверждена общим собранием. Генерал Нокс является председателем и собирается послать письмо маркизу Лафайету, в котором объяснит всю эту ситуацию подробно».
Из письма Вашингтона Томасу Джефферсону в Париж
Осень, 1786
«Туфли, заказанные Вами, будут готовы сегодня и отправлены Вам вместе с этим письмом. Только не шлите мне деньги за них. Из вложенного отчёта Вы увидите, что в нашей торговле это я всегда в долгу у Вас, а не наоборот. Здесь ходят слухи, что кто-то готовил покушение на английского короля. На свете нет человека, за продление жизни которого я возносил бы такие молитвы, как за него. Для Америки он был настоящим Мессией, да продлит Господь его дни. 20 лет он трудится, толкая нас в сторону добра, и мы нуждаемся в нём ещё на 20 лет вперёд. Здесь во Франции мы имеем только пение, танцы, смех и веселье. Никаких убийств, никаких предательств, никаких бунтов. Когда наш король выходит гулять, французы падают ниц и целуют землю, по которой он ступает. Потом кидаются целовать друг друга. В этом и есть их величайшая мудрость. Они имеют столько счастья за один год, сколько англичанин не получит и за десять лет».
Из письма Томаса Джефферсона Абигайль Адамc в Лондон
ОКТЯБРЬ, 1786. ПАРИЖ
Непостижимое — неведомое — всегда являлось Джефферсону в обличьях непредсказуемых. Всю жизнь, сталкиваясь с ним, он в первую очередь спешил узнать, имеет ли очередной лик непостижимого название — имя — на человеческом языке. Довольно часто названия имелись. Смерч. Электричество. Землетрясение. Наводнение. Мираж. Магнетизм.
Теперь ему предстояло дать имя тому, что происходило с ним в течение последних двух месяцев. Спрашивать у знакомых и мудрецов не было смысла. Он заранее знал, что ему ответят. ЛЮБОВЬ. Но это был ответ неправильный, ответ-увёртка. Любовью называлось то, что он испытывал к дочерям, к племянникам, к друзьям, к покойной жене. Он хорошо знал это чувство, дорожил им, горевал, когда оно ослабевало. То, что опалило его при первом же взгляде на лицо Марии Косуэй, при первом звуке её голоса, при первом прикосновении аромата её духов, должно было иметь другое — совершенно особое — название. У древних греков был праздник, называвшийся «Великие дионисии». На нём вакханки впадали в экстаз, носились по улицам в бурном танце, забрасывали друг друга гирляндами цветов.
Может быть, этот праздник каким-то чудом перенёсся через века и закружил их обоих в осеннем Париже?
Как всегда у него постижение чего-то неведомого должно было осуществляться с пером в руке. Но как это сделать, если правая кисть, упрятанная в толстый слой бинтов, лежала тут же, рядом с чернильницей, и распухшим пальцам не удавалось удержать даже зубочистку? Река боли вытекала из сломанных костей, поднималась до плеча, растекалась по шее и позвонкам.
Ну что ж — надо было учиться орудовать левой.
Джефферсон взял перо и коряво, буква за буквой, вывел на листе бумаги:
«Дорогая мадам! Исполнив свою печальную обязанность, посадив вас в карету у павильона Сен-Дени и увидев, как колёса пришли в движение, я повернулся и — полуживой — побрёл к противоположной двери, к ожидавшему меня экипажу».
Нет, надо было унестись прочь из этого печального октябрьского дня, на два месяца назад, в тёплое августовское утро, обещавшее лишь обычную цепочку лёгких визитов и мимолётных встреч с парижскими знакомыми.
Джон Трамбалл — вот кто был во всём виноват!
Молодой американский художник приехал из Лондона с рекомендательным письмом от Адамсов — конечно, его пришлось принять со всем радушием, поселить у себя, в доме посольства. Джона обуревали идеи создания целой серии исторических полотен на темы Американской революции. В Лондоне он сделал несколько эскизных портретов Джона Адамса для задуманной картины «Подписание Декларации независимости», теперь делал портретные зарисовки Джефферсона. Но в то утро он отложил мольберт и стал уговаривать своего гостеприимного хозяина отправиться на прогулку в Сен-Жермен.