– Вы плохо себя чувствуете?
– Сейчас уже лучше.
Они переглянулись, не произнеся больше ни слова. После еды Фольк поднялся на кухню сварить кофе и вернулся, держа в руках дымящиеся чашки. Маркович закурил еще одну сигарету и вновь принялся разглядывать фреску – ту ее часть, где колонна беженцев покидала объятый пламенем город в сопровождении закованных в железо палачей – то ли средневековых рыцарей, то ли солдат будущего.
– Там, на стене сверху, трещина, – сказал Маркович.
– Да, я знаю.
– Как жаль. – Маркович досадливо покачал головой. – Еще не закончено, а уже трещины. Впрочем…
Он умолк, и Фольк посмотрел на его повернутое в профиль лицо, устремленное к заинтересовавшему его фрагменту: глаза смотрят вверх, подбородок небрит, в зубах сигарета, внимательные серые глаза рассматривают сюжет на стене – берег моря, уплывающие под дождем корабли, на первом плане – ребенок смотрит на лежащую лицом кверху мать, чьи бедра испачканы кровью. Помимо личных профессиональных воспоминаний Фолька, женский образ был в немалой степени вдохновлен картиной Боннара «Беззаботная». Хотя для женшины, изображенной на фреске, такое определение подходило мало.
Маркович продолжал изучать фрагмент:
– Позволите мне задать один наивный вопрос?
– Разумеется.
– Почему на вашей фреске все такое угловатое и столько прямых линий?
Фольк протянул ему кофе и сделал глоток из своей чашки.
– Я убежден, что прямые линии лучше организуют пространство. У каждой структуры есть собственная динамика. Свои правила дорожного движения.
– Даже если дело касается войны?
– Я рисую так, как вижу. Линия – это форма, определенность, правила, называйте как хотите, в противоположность мягкотелости точек, запятых и пятен… В противоположность цвету и жизни. Первым это заметил некий тип по имени Сезанн.
– Я не знаю никакого Сезанна.
– Не важно. Я говорю о художниках в целом. Когда-то я ими не интересовался, а может быть, даже презирал, но со временем понял.
– Вы имеете в виду известных художников?
– Ну да, старых и современных мастеров. Пьеро делла Франческа, Паоло Уччелло, а также Пикассо, Брака, Гриса, Боччиони, Шагала, Леже…
– Ах да, конечно… Пикассо.
Маркович подошел поближе к фреске, наклонился, чтобы лучше рассмотреть детали, держа в одной руке сигарету и в другой чашку.
– По-моему, – сказал он, – Пикассо тоже нарисовал картину о войне. «Герника», так она называется. Хотя на самом деле не сразу скажешь, что она о войне. По крайней мере, это другая война, не такая, как эта. Вы так не считаете?
– Пикассо ни разу в жизни не видел войны.
Маркович посмотрел на Фолька и покачал головой. Это он понимал. Понимал своей исключительной интуицией, так удивлявшей Фолька. Он повернулся к мертвецам, гроздьями висящими на деревьях, нарисованных углем на белой стене.
– А другой ваш земляк, Гойя?
– Гойя знал войну, он испытал ее на своей шкуре.
Маркович снова кивнул, внимательно рассматривая наброски. Он долго смотрел на мертвого ребенка возле колонны беженцев.
– Кажется, Гойя нарисовал гравюры, посвященные войне.
– Это лучшие гравюры, каких никто никогда не делал. Никто не видел войну так, как он, никто не познал так глубоко низменную человеческую природу… Когда в конце концов он потерял уважение к чужому мнению и академическим нормам, он принялся изображать такое, что не под силу никакой, даже самой современной фотографии.
– К чему же тогда эта ваша панорама? – Маркович все еще смотрел на мертвого ребенка. – Зачем рисовать то, что уже было кем-то нарисовано, причем более удачно?
– Каждый должен рисовать то, на что он способен. То, что видел. Или видит.
– Прежде, чем умрет?
– Конечно. Прежде, чем умрет. Никто не должен уйти, не оставив за спиной горящую Трою.
– Троя… Что-то я перестаю понимать.
Маркович неторопливо прошелся вдоль фрески и задумчиво улыбнулся.
– Знаете что, сеньор Фольк?… Благодаря вам я никогда не смогу разделять уверенность тех, у кого есть дом, семья и друзья.
Улыбка обнажила дырку в зубах. Он остановился около рвущихся в битву воинов, над которыми Фольк работал накануне. Клонящееся к горизонту солнце заглянуло в окно, придавая нарисованной сцене необыкновенную яркость: доспехи воинов заблестели, словно сделанные из настоящего металла. Эффект возникал благодаря тонким линиям, проведенным белым титаном по серому тону вороненой стали орудий и оттененным нежными чуть более светлыми мазками.
– Говорят, что перед смертью, – сказал Маркович, – нужно посадить дерево, написать книгу и родить сына. Сын у меня был, теперь его нет. Деревья, которые я посадил, сгорели… Возможно, я должен написать картину, сеньор Фольк. Как вам кажется, я бы смог?
– А почему бы и нет? Картину может написать любой в меру своих возможностей.
– Значит, мы могли бы сотрудничать?
– Пожалуйста, если хотите.
Маркович поправил очки, подошел ближе к фреске и принялся разглядывать детали – доспехи, забрала и ратные рукавицы. Затем сделал шаг назад, обвел взглядом стену, посмотрел на Фолька и робко кивнул на стол с кистями, тюбиками и банками с краской.
– Можно попробовать?
Фольк улыбнулся и кивнул:
– Делайте все, что угодно.
Мгновение поколебавшись, Маркович поставил чашку, отложил сигарету и наконец указал на двоих воинов, которые сражались на земле, пытаясь просунуть кинжал в отверстие между доспехами, покрытыми шипами, болтами и гайками и делающими их похожими на роботов. Тогда Фольк подошел к столу, открыл одну из герметично закупоренных банок, где хранилось небольшое количество смешанной краски, и поддел кисточкой номер шесть немного слегка подсиненных белил.
– Попробуйте придать блеск одному из этих кинжалов, – объяснил он. – Достаточно одной тонкой линии. Можете опереться о стену, краска высохла.
Он указал нужное место, протянул кисть Марковичу и тот, стоя на коленях, вгляделся в игру бликов, изображенных Фольком в других местах, и провел тоненькую полоску вдоль лезвия кинжала, который один из воинов занес над своей жертвой. Он проделал это неторопливо, с большим вниманием, стараясь изо всех сил. Затем встал на ноги и вернул кисть Фольку.
– Ну как? – спросил он.
– Замечательно. Если вы встанете здесь, то увидите, что теперь кинжал стал более грозным.
– Да, вы правы.
– Хотите нарисовать еще что-нибудь?
– Нет, спасибо. На первый раз достаточно.