Заглянувший в окошко солнечный луч осветил лицо Марковича, и зрачки яснее обозначились сквозь стекла очков. Кривоватая улыбка исчезла с губ, словно солнечный луч ее стер: глаза приняли обычное суровое выражение, как будто улыбки не было вовсе. Фольку пришло в голову, что в другое время он бы двигался осторожно, медленно поднимая камеру, стараясь не спугнуть добычу, поймать этот неуловимый взгляд. Подобное выражение глаз предполагало некую особенную судьбу. Ольвидо называла его «взгляд со ста шагов». Есть люди, говорила она, которые делают на сто шагов больше, чем остальные, и никогда не возвращаются. Потом они входят в бары, в рестораны и автобусы, и почти никто их не замечает. Невероятно, правда? По сути дела, судьба написана на лице у каждого, как история болезни. С некоторыми так и происходит. Посмотри повнимательнее. Судьба у него на лице. Но не всем удается прочесть ее. Люди встречают такие лица и не замечают ничего особенного. Наверное потому, что в наше время никто не смотрит по-настоящему. Прямо в глаза.
– Как-то ночью, – продолжал Маркович, – несколько наших ребят изнасиловали того парнишку боснийца. Раз даешь своему сербу, приговаривали они, давай и нам. Они сунули ему в рот кляп, чтобы он не кричал. Никто из нас не вступился.
Наступила долгая тишина. Фольк рассматривал фреску: ребенок сидит на песке и смотрит на лежащую женщину, на ее обнаженные окровавленные бедра. Беженцы из объятого пламенем города, идущие толпой под надзором вооруженных воинов, их не замечают. Крошечный сюжет, каких на войне бессчетное множество.
– На следующий день парень повесился. Мы нашли его за бараком.
Маркович смотрел на Фолька, словно ожидая от него какой-то реакции. Но тот ничего не сказал. Только покачал головой, не отрывая глаз от нарисованных на стене изнасилованной женщины и ребенка. Маркович проследил за направлением его взгляда.
– Вам хоть раз удалось что-нибудь предотвратить, сеньор Фольк? Избиение, смерть? Случалось так, что вы могли вмешаться и вмешались? – Он выждал некоторое время. – Или хотя бы пытались?
– Было дело.
– Сколько раз?
– Я не считал.
На губах Марковича мелькнула язвительная улыбка.
– Отлично. По крайней мере, теперь я знаю, что вам хотя бы раз это пришло в голову.
Казалось, он разочарован. Фольк ничего не отвечал, задумчиво разглядывая фреску. Два силуэта, едва тронутые кистью, позади следящего за беженцами солдата, на первом плане. Рыцарь в средневековых доспехах с современным автоматом в руках, безымянный призрак с надвинутым на лицо забралом целится в человека – едва набросанные очертания головы и плеч. Нечто в выражении лица жертвы казалось Фольку недостаточно убедительным. Его убьют мгновением позже, и он, Фольк, это знает. Знает это и палач. Сложнее всего оказалось передать чувства жертвы. Черты его лица, прорисованные коричневым марсом и прусской лазурью, подчеркивающими угловатость и худобу, искажал страх; однако лицо было развернуто не к палачу, а к зрителю – к художнику, или любому человеку, ставшему свидетелем сцены. Именно это смущало Фолька. На лице человека, готового вот-вот умереть, отражается не страх. Если он смотрит не на палача, а на свидетеля, в объектив камеры, заменяющей кисти художника, в воображаемый глаз, который с таким бесстыдством намеревается запечатлеть его смерть, лицо приговоренного выражает не страх, а негодование. Негодующее изумление – вот правильное определение. Как он не догадывался раньше? Человек в пижаме, его только что выволокли из дома, растрепанные волосы, заспанное лицо – и устремленные на него ленивые, трусливые, злорадствующие или сочувствующие глаза соседей. Это в точности тот человек, которого Фольк сфотографировал на шоссе Корниче в Бейруте: его толкали прикладом винтовки – босого, в смешной пижаме в красный и белый ромбик – к тому месту, где на земле уже лежали четверо убитых жильцов его дома. Человек в пижаме знал, что его ждет, он шел растерянный, кожа пепельно-желтого цвета, но страх сменился изумлением и ненавистью, когда позади своих убийц он заметил камеру Фолька, которому неделю назад исполнилось всего двадцать пять. Фольк нажал на затвор как раз в этот миг, и ему удалось поймать яростный взгляд застигнутого врасплох человека, который внезапно понял, что кто-то его фотографирует за секунду до смерти в таком нелепом унизительном виде. Фотография была сделана как раз вовремя: когда Фольк повторно нажал на затвор, в тело человека уже вонзились пули, и он лежал поверх других трупов. Можно было бы сделать еще одну фотографию, но Фольк не захотел. Когда один из палачей приблизился к трупу и наклонился над ним, он поменял диафрагму с 8 на 5,6 и приготовился сделать последний снимок, но тут в окошечко видоискателя он заметил, что человек достал из кармана плоскогубцы, чтобы выдернуть мертвецу золотые зубы, его затошнило и он не сумел навести резкость. Он повесил камеру на грудь, неторопливо направился к стоявшему в отдалении такси с надписью «Ргевв-Запап» на лобовом стекле и под насмешливым взглядом шофера-ливанца, которому он платил два доллара комиссионных за каждый удачный снимок, выблевал весь завтрак, съеденный утром в отеле «Коммодор».
– Безупречный равнодушный свидетель, – произнес Маркович. – Так вы сказали?… Вот бы не подумал, увидев вашу фреску. В тот день, когда я встретил вас возле кювета у шоссе к Боро-во-Населье, вы тоже мне таким не показались…
По крайней мере до тех пор, пока не взяли камеру и не сфотографировали убитую женщину.
Фольк не ответил. Он подошел к стене, и, склонившись над нарисованными фигурами, разглядывал их вблизи. Все настолько очевидно, как он не понимал этого раньше? Он схватил зеленую кухонную тряпку и бережно провел ею по лицу человека, которому предстояло умереть, слегка смазав его черты, особенно рот, так что проступили неровности и шероховатость шпаклевки. Затем смахнул щеткой остатки снятой краски, вернулся к столу, пошарил среди сухих кистей, расставленных в пустых консервных банках и жестянках из-под кофе, и достал круглую кисть № 4. Затылком он чувствовал взгляд Марковича Ни разу еще Фольк не работал в присутствии посторонних, но в тот миг ему было безразлично.
– Как странно, – пробормотал Маркович, – многие считают искусство чем-то изысканным, тонким. Я и сам так думал.
Трудно сказать, что он имел в виду, трагичные сюжеты фрески или кухонную тряпку, – Фольк над этим не задумывался. Он открыл две герметично закупоренные стеклянные банки, где хранил смешанную краску – наиболее ходовые тона он готовил впрок, чтобы не терять время на поиски необходимых оттенков – и сделал пробный мазок на подносе, который использовал вместо палитры. Содержимое обеих банок сохраняло необходимую консистенцию. Он сполоснул кисть, вытер тряпкой, облизнул кончик, выложил немного краски из баночек на поднос и вернулся к фреске. Маркович подошел вслед за ним. Он взял плоскую полуторадюймовую английскую кисть и с интересом повертел ее в руках.
– Это натуральный волос? Белка, куница или что-то в этом роде?
– Искусственная щетина, – ответил Фольк. – Поверхность стены слишком шершавая, и натуральные кисти быстро изнашиваются. Синтетика долговечнее и дешевле. – Некоторое время он пристально рассматривал фигуру, нарисованную неделю назад – глаза, овал лица, жесткие растрепанные волосы – вблизи беспорядочная мешанина наложенных один на другой мазков, – затем смешал немного краски телесного цвета с желтой неаполитанской, с лазурью и кармином, добавил чуточку охры и прямыми вертикальными мазками наложил образовавшуюся смесь вокруг стертого лица человека, умершего лет тридцать назад.