— На Большой земле знают о твоем золоте. Партизанский штаб приказал готовить посадочную площадку. За ценностями придет самолет. Вылетишь с ним вместе. Там уже ждут.
Рудаков весело смотрел на девушку.
Муся стояла растерянная. Мыльная вода капала с ее рук в самодельное корыто, где, опускаясь, точно живая, шипела кудрявая пена.
— Что еще? — спросил себя Рудаков. — Ах да, вот! Секретарь обкома лично наказал передать тебе, что ты — молодчина, наказал расцеловать тебя от имени всей областной партийной организации. — Командир наклонился к смутившейся Мусе и засмеялся: — В щечку, в щечку!
Почувствовав на щеке прикосновение щетинистых усов, Муся вспыхнула. А Рудаков уже прошел в «палату», и из глубины просторной землянки было слышно, как он весело здоровался с ранеными. В ответ ему дружно загудели голоса, и по тону приветствий было ясно, что командира любят, уважают, радуются его приходу.
Муся рассеянно слушала невнятно звучащий командирский тенор и улыбалась. Ей вдруг тоже стало радостно. Почему? То ли оттого, что вместе с солнцем занес командир сюда, в полутьму тамбура, весть, что там, за линией фронта, уже знают: ценности спасены, и сохранял их не кто иной, как она сама. То ли потому, что шутливый поцелуй командира напомнил, как в детстве, еще сонную, целовал ее отец, отправляясь по утрам в полк. «Где он сейчас, отец? А мама? Хорошо, если бы и они узнали, что их сумасбродная Муська жива и даже делает такие дела…» А может быть, радостно потому, что скоро с Большой земли прилетит за ней специальный самолет и она, поужинав в партизанском лагере, будет завтракать уже по ту сторону фронта…
Нет, нет, не поэтому, определенно не поэтому! Разве ей хочется улетать? Ведь здесь, в госпитальной землянке, она, конечно, нужнее, чем там за пишущей машинкой или, что сейчас уже совсем смешно, у рояля в музыкальном училище. Разве можно упражняться в пении, выводить бесконечные сольфеджио и писать музыкальные диктанты теперь, когда идет война, когда раненые требуют ее забот, когда вот из-за этого полога то и дело слышатся стоны? Но ведь и за линией фронта есть госпитали, и еще одна пара старательных женских рук будет там не лишней. «А ну, Муська, сознавайся по-честному, что тебя тут держит?»
Девушка разогнула спину. Мыльная пена у нее на руках сохла, застывая шелушащимися пленками. «Значит, есть еще что-то? «Точно!» — как говорят партизаны». Муся плутовато подмигнула сама себе и, склонившись над корытом, с новой энергией принялась за стирку. Она так ушла в свои приятные размышления, что не заметила, как командир, выйдя от раненых, быстро прошел мимо нее, и оглянулась, лишь когда он, исчезая за пологом, впустил в тамбур охапку ярких солнечных лучей.
Нет, никуда она отсюда не полетит! Предсмертный завет Митрофана Ильича выполнен, ценности сданы в верные руки. Вот пускай теперь о них Рудаков и заботится, на то он и командир. А она, Муська Волкова, останется здесь, будет ходить в разведку, научится минерскому делу, будет взрывать поезда, участвовать в налетах на неприятельские гарнизоны, как это делают остальные партизаны. Или… ну что ж, и это неплохо… может быть, станет разведчицей. А выдастся свободная минута — будет гулять по лесу с Николаем…
Проворные молодые руки трут, выжимают, выкручивают бинты и марлю, меняют воду, взбивают мыльную пену, и вот, в такт движениям, Муся даже начинает напевать себе под нос. В самом деле, зачем улетать отсюда, когда кругом такие чудесные люди: эта старушка — «докторица», как зовут ее раненые, и этот цыган Мирко, который нет-нет, да и завернет в «госпиталь», чтобы занести «сестричке» какую-нибудь трофейную безделушку, и ремесленник Толька, которого партизаны называют Елка-Палка, и, конечно, Николай.
Песня девушки звучит все громче. Она разгорается, как костер, в который подкладывают сухие ветки. Но сама Муся, занятая стиркой и думами о новых друзьях, не замечает, что поет уже вслух, и очень удивляется, когда из-за полога в тамбур высовывается забинтованная голова пожилого партизана, дяди Осипа.
— Сестричка, давай пошибче, раненые претензию заявляют: иным и не слыхать.
Оттуда, из землянки, доносятся голоса. Каждый из них девушка сразу узнает — запомнила в бесконечные ночи, проведенные у коек. Раненые наперебой просят:
— Сестрёночка, спой сначала… В полный голос спой, чтобы для всех…
— У меня от песни вроде бы и рана отпускать начала… Ох, давай еще раз!
Муся входит в землянку. На душе у нее светло и беззаботно, как, наверное, бывает у жаворонка, когда тот взмывает над полем в голубую высь, полную солнца. Распаренными пальцами, побелевшими и съежившимися на кончиках, она заправляет под марлевую косынку рассыпавшиеся кудри. В душной палате, еще минуту назад полной говора и стонов, все сразу стихает. И вдруг в этой благостной тишине раздается юный, чистый голос, он крепнет, и песня звучит радостно и жизнеутверждающе…
16
Так, в госпитальных хлопотах, ночных дежурствах незаметно проходят дни, недели. До сих пор Муся не только не побывала в разведке или в бою, не только не участвовала во взрыве моста или вражеского воинского эшелона — словом, не совершила ни одного из тех будничных и героических дел, о которых она постоянно слышит от раненых, но даже и центральный партизанский лагерь из-за недосуга не успела как следует осмотреть.
Времени не оставалось даже на сон. Сметливая, переимчивая, она уже многому научилась от Анны Михеевны, и старуха признала ее своей первой помощницей. А раненые привязались к «сестричке» так, что у нее не хватало духу надолго отлучаться от них.
Только раз Муся сделала попытку переметнуться к минерам. Части карателей с каждым днем усиливали нажим на партизан, и схватки разгорались все чаще. Влас Карпов, то и дело отлучавшийся на операции, поместил свою Юлочку у Анны Михеевны.
Девочка целые дни играла возле медицинских землянок, награждала своего верного друга Дамку трофейными медалями и крестами, которые дарили ей раненые, рыла в песке «окопы» и, переставляя ряды стреляных гильз, развертывала наступление на «немцев», «засевших в обороне». На весь лагерь раздавался ее звонкий крик «бу-бу-бу» и возбужденный лай Дамки.
Анна Михеевна всерьез считала, что этот маленький человечек с косичкой-хвостиком действует на раненых лучше, чем любые успокаивающие и обезболивающие средства, которых, кстати сказать, давно уже и не хватало. В изъятие из строгих правил, заведенных в этой подземной, как выражались партизаны, «поликлинике», запрещавших посторонним появляться в палате возле раненых, девочке позволялось беспрепятственно входить туда. Муся даже сшила ей из марли крохотный халатик и косыночку с красным крестом, и Юлочка трижды в день — утром, днем и вечером — важно расхаживала между койками, раздавая раненым градусники.
Когда маленькая девочка проникала в полумрак госпитальной землянки, сияющая и милая, как утренний солнечный луч, суровые лесные воины, на время выбывшие из строя, забывали свои боли и страдания.
Карпов редко навещал дочь. Странно было смотреть на этого пожилого, замкнутого, молчаливого человека в эти минуты. Он мог часами сидеть неподвижно, как статуя, если Юлочка засыпала у него на руках. Иногда он участвовал в ее играх и даже, если поблизости никого не было, изображая лошадь, возил дочку на себе вокруг санитарных землянок. Вот в такую минуту Муся как-то и попросила Карпова научить ее подрывному делу. Партизан удивленно взглянул на юную «сестрицу», подумал, невесело усмехнулся, утвердительно кивнул головой и велел девушке приходить вечером к «сигналу», на кружок минерского техминимума.