– Так, ваше превосходительство.
Дон Амбросьо снова кашлянул, в последний раз улыбнулся и, глядя на другую кучку солдат, произнес, явно думая уже о другом:
– Желаю удачи, капитан Алатристе.
– Желаю удачи, ваше превосходительство.
И маркиз Бальбасский, капитан-генерал дон Амбросьо Спинола, главнокомандующий испанскими силами во Фландрии, пошел своей дорогой. И на дороге той вдоволь будет славы прижизненной и посмертной, которую дарует ему гений нашего Веласкеса, о чем наш генерал, впрочем, и не подозревал но и – так уж нас, испанцев, сотворил Господь, что неизменно мы вместо орла выбираем решку – вдосталь клеветы, несправедливости со стороны нашей отчизны, не оценившей беззаветную преданность приемного своего сына. Ибо покуда Спинола добывал победы для своего короля, неблагодарного, как все короли во все века, придворные завистники вдали от полей сражений пытались – и весьма успешно – уязвить дона Амбросьо ядовитым стрекалом зависти, опорочить его в глазах этого государя, томного и вялого, мягкотелого и слабодушного, неизменно державшегося подальше от тех мест, где слава добывается кровью, латам воина предпочитавшего бальный наряд. Так что по прошествии всего лишь пяти лет со дня взятия Бреды человек, свершивший сие преславное деяние, человек, наделенный и умом, и сердцем, и дарованием, искуснейший военачальник, любивший Испанию до самопожертвования, тот, о ком дон Франсиско де Кеведо напишет впоследствии:
В мятежном Пфальце ты стоял над бездной,
Но твердо положил к подножью трона
Оплот еретиков рукой железной.
Тобою Бреду обрела корона.
В Италии обрел ты рай небесный.
О, боль невосполнимого урона!
[17]
– умрет, получив за свои заслуги и бранные труды не должное воздаяние, а зависть, бесчестие, забвение – все то, чем в низости своей и убожестве окаянная наша отчизна, неблагодарная Испания, всегда бывшая детям своим не матерью, но злой мачехой, привыкла испокон века платить людям, которые любят ее и верно ей служат. И по злобной иронии судьбы для вящего ее сарказма суждено будет бедному дону Амбросьо обрести утешение у врага – у Джулио Мазарини
[18]
, итальянца, как и он, по рождению, ставшего кардиналом и первым министром Франции, единственного, кто окажется у его одра и кому наш генерал в старческом бреду признается: «Умираю обесчещенным и опороченным… Всего лишили меня – и доброго имени, и состояния… Я всегда был порядочным человеком, и вот как оценили сорокалетнюю мою беспорочную службу».
Когда утихли страсти, выпало и на мою долю происшествие из ряда вон. Случилось оно в тот самый день, как нам заплатили жалованье и отпустили в увольнение, после чего полку предстояло вернуться на берега Остерского канала. Весь Аудкерк кутил напропалую с истинно испанским размахом, и под воздействием золотого дождя, пролившегося на город, угрюмые фламандцы, которых мы резали еще несколько месяцев назад, сделались милы и приветливы. Едва лишь в карманах у солдат зазвенело, появилась, как по волшебству, разнообразная снедь. которой раньше днем с огнем было не сыскать, рекой потекли вино и пиво, не слишком ценимое испанцами, вслед за великим Лопе обзывавшими его «ослиной мочой», и даже тусклое солнце решило озарить и согреть веселящееся воинство. Было, было чем поживиться хозяевам тех домов, над входом в которые красовались изображения лебедя или тыквы, – у нас на родине бордели и таверны обозначаются лавровой или же сосновой ветвью. Заиграли приветливые улыбки на устах белокурых белокожих фламандок, и немало горожан мужеска пола в тот день более или менее успешно отводили взгляд, покуда мы – душу, тешась с их женами, сестрами и дочерьми, ибо самые твердокаменные нравственные устои едва ли устоят пред сладостным звоном золота, известного честегубителя и волесломителя.
Раз уж зашла речь о воле, скажу, что жительницы Фландрии, вольностью речей и поведения выгодно отличаясь от чопорно-лицемерных испанок, позволяли и за ручку себя прилюдно взять, и в щечку поцеловать, а уж оттуда недалекий путь лежал нам и к более тесной дружбе с теми из них, кто исповедовал католическую веру и увязывался за солдатами, возвращавшимися в Италию или Испанию, хоть и не досягали сии красавицы до Флоры, героини пьесы «Осада Бреды», каковую Флору, без сомнения, преувеличив малость, наделил Педро Кальдерон де ла Барка чисто кастильским чувством чести и любовью к испанцам: я, сказать по совести, таких добродетелей ни разу ни в одной фламандке не замечал, да побожусь, что и сам автор – тоже.
Ну ладно. Это я все к тому, что обычные спутники войска, отправляющегося в поход, – солдатские жены, маркитантки, гулящие девки, торговцы и прочая публика того же сорта – проворно воздвигли у городских ворот всяческие палатки и лотки, куда охотно наведывались наши вояки в рассуждении украсить и расцветить свои отрепья разнообразными роскошествами вроде новых перьев на шляпу или еще чего в этом роде, и тут подтверждалось исконное свойство денег – легко дались, легко и уйдут, – причем в ходе торговли этой, бесперебойной и бойкой, безжалостно попирались все десять заповедей, да и прочие добродетели, ведомые богословам, целыми не оставались. Одним словом, творилось то, что голландцы именуют «kermes», а правильней было бы назвать вакханалией. По мнению старослужащих – «прямо как в Италии».
Я же со всем пылом буйной младости принимал в этом живейшее участие. Вместе с товарищем моим Хайме Корреасом слонялся взад-вперед, стараясь ничего не пропустить, и, хоть не слишком любил вино, пил наравне со всеми, ибо пьянство и игра – суть первейшие солдатские доблести, тем паче что угощали меня беспрерывно. Что же до игры, то играть мне было не на что – пажам жалованье не полагалось – зато я смотрел во все глаза, как, присев вокруг ротных барабанов, режутся в карты и в кости наши солдаты. И будь в молитвеннике вместо букв тузы да тройки с шестерками, любой из наших шлемоблещущих вояк, смутно помнящих Господни заповеди и еле-еле разбирающих по печатному, прочел бы его с завидной беглостью.
Стучали о барабанную кожу кости, хлестко ложились бубны да трефы, солдаты проворно тасовали, снимали да сдавали, будто дело происходило в каком-нибудь севильском или кордовском игорном доме, громом артиллерийской канонады разносилась над лагерем божба и брань, недобрым словом поминали Пречистую Деву и всех святых, их виня в своем невезении, много неприятного сулили не ко времени запропастившемуся тузу и некстати под вернувшейся даме, ее саму и мать ее не скажу, что и куда, и сильней всего, как водится, ярились те, кто к бою – кротче ярочки, кто в сражении не выказывает ни куража, ни ража, кто сверкает не клинком, а пятками, и кому пиковый валет куда привычней пики. Иные, охваченные поистине гибельным азартом, умудрялись в один день спустить полугодовое жалованье, ради которого пришлось поднять мятеж.
Насчет гибельности это я – не для красного словца, потому что время от времени распускался цветочек крапленой карты, выскальзывал из рукава пятый туз или обнаруживалась ртуть в кости, и уж тогда раздавалась матерщина, и следовала в ответ на затрещину оплеуха, а вслед за нею били шпагой плашмя или полосовали кинжалом и ставили стальную пиявку в целую пядь длиной, и кровь отворяли без помощи цирюльников или эскулапов.