– На сухом дереве!
Дернув за узду так, что лошадь заплясала, полковник обвел взглядом все свои двенадцать рот – не осмелится ли кто оспорить приказ, обрекающий приговоренных не просто на казнь, а на смерть позорную, в петле, да еще и на голом, не украшенном зеленой листвой суку. Вместе с прочими пажами я держался чуть в стороне, не смешиваясь, однако, с местными жительницами, которые в испуге, пересиленном любопытством, взирали на это зрелище.
Взвод Диего Алатристе стоял в нескольких шагах, и до меня долетал приглушенный ропот, поднявшийся в последней шеренге. Что же касается моего хозяина, то он сохранял полнейшее бесстрастие и не сводил глаз с Петлеплёта.
В ту пору дону Педро де ла Амбе было, верно, лет пятьдесят. Сей быстроглазый уроженец Вальядолида был тщедушен, чтобы не сказать «мозгляв», скор на решения, весьма опытен в военном искусстве, однако не пользовался уважением в войсках. Ходили слухи, будто он подвержен запорам, проистекающим от неправильного обращения гуморов в организме, и, как следствие, постоянно пребывает в крайне раздраженном расположении духа. Наш главнокомандующий дон Спинола к нему благоволил, в Мадриде имелись у него могущественные покровители; отличился он еще в пфальцскую кампанию, а после того как в битве при Флёрюсе дону Энрике Монсону оторвало ногу, принял Картахенский полк. Прозвище Петлеплёт не с ветру было взято: дон Педро, насаждая дисциплину уже не палочную, но веревочную, мог бы повторить вслед за императором Тиберием: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Остается добавить, что в сражениях он выказывал бесстрашие, опасность презирал не меньше, чем собственных солдат – я уже упоминал, что личная охрана у него была из немцев-алебардщиков – и разбирался в военном деле. Кроме того, был он алчен до денег, скуп на милости, зато наказания отвешивал полной мерой.
Оба злоумышленника выслушали приговор спокойно – видно, ожидали подобного развития событий и сами знали, что за продырявленного сержанта не помилуют. Со скрученными за спиной руками, с непокрытыми головами стояли они перед строем в окружении конвойных. Один – как раз тот, кто первым полез на сержанта, – седой, пышноусый, изборожденный шрамами ветеран, держался на удивление достойно и смотрел все время куда-то вверх, словно происходящее никак его не касалось.
Второй – помоложе, худощавый, с подстриженной бородкой – постоянно вертел головой, то оборачиваясь к товарищам, то потупляя взгляд, то устремляя его куда-то под копыта коня дона Педро, но, впрочем, тоже не терял присутствия духа.
По знаку профоса ударили барабаны, а личный горнист полковника протрубил сигнал.
– Хотите что-нибудь сказать напоследок?
Вдоль строя прошумело некое дуновение, и густой частокол копий склонился вперед, будто колосья под ветром: солдаты навострили уши. Все мы увидели, как профос, подойдя к осужденным, выслушал старшего, вопросительно взглянул на дона Педро, и тот в знак согласия кивнул – но это была не снисходительность, а соблюдение церемониала. Тогда в тишине седоголовый сказал, что он – старый солдат и что, как и товарищ его, до сего дня служил честно, исполнял свой долг и смерти не боится, однако загнуться от пеньковой хворобы считает для себя незаслуженным оскорблением и порухой чести своей, а потому, раз уж пришла пора отчаливать, просит не вешать их с товарищем, как сельских конокрадов, на сухом суку, на зеленой ветви или еще где, но расщедриться на две аркебузные пули, причитающиеся им по праву испанцев и воинов. А в видах сбережения огневого припаса, коего всегда нехватка, пусть господин полковник воспользуется их собственными зарядами – пулями, отлитыми из наилучшего, в Эскомбрерасе добытого свинца, и порохом, благо того и другого в их патронных сумках еще в избытке, а там, куда они с товарищем отправляются, едва ли в чем подобном возникнет нужда.
Зато не жалко зажиленного за полгода жалованья, ибо на том свете, каким бы манером ни переселяешься туда, здешние деньги не ходят.
Произнеся все это, ветеран пожал плечами, как бы показывая, что покоряется своей участи, и бестрепетно сплюнул себе под ноги. Второй сделал то же самое, и более никто не произнес ни слова. Последовало довольно продолжительное молчание, прерванное доном Педро, которого, как видно, не убедили приведенные доводы. «Вешать!» – непреклонно раздалось с высоты седла. Но тут в шеренгах все громче зазвучал возмущенный ропот, многие солдаты, сломав строй, выбежали из рядов, и усилия капитанов и сержантов навести порядок желаемого действия не произвели. Я же, взиравший на эту сумятицу с разинутым ртом, обернулся к своему хозяину, чтобы понять – он-то за кого? И обнаружил, что Алатристе медленно и едва заметно потряхивает головой, словно пытаясь избавиться от наваждения – все это уже было, и не однажды.
Да, мятежи во Фландрии порождались скверной дисциплиной, а та, в свою очередь, – безобразным управлением, и зловредная эта болячка, вспухая то в отложившихся провинциях, то в тех, которые еще сохраняли верность короне, сильно подрывала престиж испанской монархии, терпевшей от них ущерб больший, нежели от военных поражений. В ту пору, когда я начал службу, мятежи стали единственным способом получить жалованье, и положение еще усугублялось тем, что испанский солдат дезертировать не мог, ибо вокруг него было враждебное население; враждебным же оно становилось потому, что обращался он с ним как с врагом. И вот, чтобы вернуть себе то, что задолжала им казна, восставшие брали штурмом какой-нибудь город и, заняв оборону, пускали его на поток и разорение.
Справедливости ради отмечу все же, что не мы одни, остервенясь от собственных страданий, предавали города огню и мечу: тем же самым занимались валлонские, итальянские, немецкие полки, которые еще и бессовестно продавали противнику занятые ими форты, чего никогда не позволяли себе испанцы, удерживаемые от сей гнусности стыдом и заботой о пресловутом добром имени. Потому что одно дело – резня и грабеж, возмещающий недоплаченное жалованье, и совсем другое – я, черт возьми, не берусь судить, лучше оно или хуже, а просто говорю: «другое» – низкое вероломство. Доходило до смешного:, когда под Камбрэ стало совсем туго, граф де Фуэнтес умильно и уважительно обратился к мятежникам с покорнейшей просьбой помочь, и взбунтовавшееся войско, вмиг став послушным начальству и грозным для врага, в безупречном порядке выступило и городом овладело. А дело при Ньюпорте, когда опять же мятежники вынесли на себе основную тяжесть сражения, в которое ввязались потому лишь, что не смогли отказать даме – инфанте Кларе-Евгении – позвавшей их на выручку? А как тут не вспомнить дело при Алсте, что на востоке Фландрии, когда бунтовщики отказались принять условия, предложенные им лично графом Мансфельдом
[13]
, и пропустить без боя бесчисленные голландские полки, в сем случае наголову разгромившие бы войска нашего государя? Да, это были те самые испанцы, которые, добившись наконец жалованья да обнаружив, что им сильно недодано, заявили, что не возьмут ни единого мараведи и воевать не пойдут, пропади она пропадом, Фландрия эта вместе со всей Европой, – и тут вдруг узнали: в Антверпене шесть тысяч голландских солдат и четырнадцать тысяч вооруженных горожан вот-вот выпустят кишки ста тридцати подданным нашего короля, засевшим в замке, – тотчас подхватились, к трем утра добрались до берега Шельды, форсировали ее вплавь и на чем пришлось, украсили свои шляпы и шлемы зелеными ветвями, знаменовавшими грядущую победу, и поклялись, что либо отобедают в царствии небесном, либо ужинать будут в Антверпене. Ну, преклонили колени на контрэскарпе, прапорщик Хуан де Наваррете взмахнул знаменем, и, гаркнув единой глоткой «Испания и Сантьяго!», они ворвались на голландские укрепления, перекололи и перестреляли всех, кто попался им под руку, и клятву свою сдержали – вышеупомянутый прапорщик и с ним еще четырнадцать человек попали на вечерю к Господу нашему, ну, или где там угощают павших смертью храбрых, прочие же и в самом деле отужинали в захваченном Антверпене. Истинно, истинно вам говорю, господа: ничего нет в нашей бедной Испании – ни правосудия, ни разумного правления, ни честных государственных мужей, ни венценосцев, достойных своих венцов, ничего нет и не было, кроме верноподданных, всегда готовых позабыть, что живут в нищете, забросе и несправедливости, стиснуть зубы, обнажить шпагу и – ну, ничего не попишешь! – драться за честь страны. Ведь в конце концов, разве честь эта зависит не от чести каждого ее подданного?