– Ты была ангельским видением, – сказал он и сделал вид, что захвачен воспоминаниями. – Красное платье, темные волосы. Мне прямо там захотелось утащить тебя в постель.
– Я говорю сейчас не об этом. – Она коснулась пальцами его губ и тихо сказала: – Что случилось с тобой?
– Что со мной случилось? – Он на мгновение задумался, и она почувствовала пальцами, как он стиснул зубы. – Когда-нибудь я тебе все расскажу, – проговорил он наконец. – Я доверяю тебе.
Он понял, что ему нужно скорее рассказать ей, – несколько раз он был на грани этого, – что ему так отчаянно хотелось увидеться с ней, что он даже сел в кардиффский поезд, был у нее дома на Помрой-стрит. Но его всегда что-то останавливало – может, гордость или воспитание, сознание того, что он вторгается в ее секреты. Ведь жизнь – не детская игра «Покажи и назови», не легкие признания, которые делаются новой подружке перед тем, как лечь с ней в постель. Ему казалось, что рисковать еще рано.
– Я хочу, чтобы ты доверяла себе, – сказал он. – Имею я на это право?
– Да. – Она закрыла ладонью свой правый глаз. – По-моему, имеешь.
– Ты так думаешь? Но не знаешь?
– Ну…
– У тебя очень серьезный вид, – сказал он. – В чем дело?
– Не знаю. Просто так. Ведь идет война.
– Что ж, я могу тебе предложить три разных способа лечения. А – мы заказываем мороженое. Б – выпьем еще одну бутылку вина и споем арабские песни. В – вернемся на Рю Лепсиус и займемся страстной любовью.
– Я очень жадная сегодня, – усмехнулась она, – и хочу мороженого на Рю Лепсиус.
– Я тоже жадный. Я хочу, чтобы ты лежала в моих объятьях и что-нибудь спела.
– Какая-нибудь конкретная заявка?
– Да, «Туман застилает твои глаза»
[113]
.
Она часто пела ему в постели все те четыре дня, которые оказались самыми восхитительными на ее памяти, хотя к счастью любить и быть любимой примешивался болезненный холодок опасности и предстоящей разлуки. Сквозь закрытые окна проникали звуки войны, вой сирен, рокот самолетов, низко пролетавших над городом. От этого каждый час, проведенный вдвоем, обретал для них невероятную, немыслимую ценность. Они понимали, что могут погибнуть в любой момент, и хватали от жизни все, что могли. Да, они любят друг друга, а значит, у них есть будущее, хоть и очень короткое.
Они совсем не говорили о войне, но знали, что рано или поздно им предстояло вернуться к действительности. Тотальная амнезия была невозможна. Но в эти четыре дня, в этой комнате с белеными стенами, смятой постелью под москитной сеткой, успокаивающим звяканьем домашней утвари за цветастой занавеской все казалось ясным и понятным. Эта временная комната стала их любимым домом; у них даже завелось хозяйство – керосинка, чайник, чашки, а также авторучка небесно-голубого цвета, которую Саба купила для Дома на базаре.
После долгих часов любви на них нападали приступы яростного голода, который они могли утолить, лишь сбегав в «Дилавар», теперь их любимое кафе. По вечерам там горели свечи в маленьких стеклянных чашах. В темных углах сидели группы немолодых мужчин с чеканными лицами; они курили кальяны или ели фалафель, который жарил во фритюре Измаил, хозяйский сын, красивый, улыбчивый парень; все подшучивали над ним из-за противогаза, который он надевал, чтобы дым не попадал ему в нос.
Когда дым от жарки рассеивался, узкую улочку снова наполнял аромат жасмина. Его крепкие, узловатые стебли карабкались по прибитым к стенам шпалерам все выше и выше. После заката, когда аромат делался особенно сильным, Измаил срывал цветки и плел длинные гирлянды. Саба и Дом покупали их и уносили домой.
По утрам они устраивали чаепитие в постели, словно старые добрые Дарби и Джоан
[114]
.
– Пожалуйста, миссис Бенсон, – говорил Дом со старческим дребезжанием в голосе и с поклоном протягивал Сабе чай. – Вот ваша чашка.
Он выбегал из дома и приносил от булочника свежие рогалики, еще теплые. Они ели их, лежа рядышком в постели, а если утро было жарким, сидя на полу.
После завтрака Саба принимала душ и одевалась, потом бежала на трамвайную остановку и ехала в клуб. Занятия с Фаизой шли успешно: Саба выучила три арабские песни и уверенно их пела, а Фаиза учила ее, как двигать языком, чтобы добиться необходимой вибрации; еще она учила Сабу дышать – скорее мелко, верхней частью груди, чем диафрагмой. Возвращаясь к Дому, Саба пела для него, то стоя, то лежа рядом с ним, щека к щеке. А он молча обнимал ее и прижимал к себе.
– Мне очень нравится песня «Озкорини», – сказал он как-то.
– Я знаю только несколько строк из нее.
К этому времени Умм Кульсум выслали из Каира – обе стороны опасались, что противник использует ее в своих пропагандистских целях. Саба не сообщила ему об этом. Только сказала, что «озкорини» означает в переводе «думай обо мне, помни обо мне». По словам Фаизы, это одна из немногих арабских песен, которая адресуется прямо к женщине; в других чаще всего поется о боли и любовном томлении.
– Что это за томление? Чего они жаждут? – спросила она у Фаизы.
– Они томятся по Богу, – последовал простой ответ. – Либо по другой стране, либо по утерянному счастью. Жизнь тут тяжелая для многих бедолаг. – Тут Саба вспомнила, что Озан тоже любит «Озкорини», и пожалела об этом. Ей захотелось, чтобы песня принадлежала только ей с Домиником. Она любит его. Она осознала это с легким испугом. Дело не в его привлекательной внешности, есть и другие вещи, менее осязаемые: например, у них общие вкусы, словно они настроены на одинаковую волну. Они наперебой рассказывали друг другу о запомнившихся моментах из своей жизни, и важных, и мелочах. Так, теперь она знала, что у него был однажды приступ ярости и он швырнул лампу в голову сестры, когда она бросила в унитаз его медвежонка; что он испытывал вину за то, что пугал свою мать; что он жалел ее, чувствуя ее одиночество. Что он и его школьные приятели однажды дразнили мальчишку из их класса за то, что какая-то девочка посвятила ему стихи, где была строчка: «Я люблю твою длинную белую шею». Теперь она знала, каково ему было отправиться в свой первый ночной полет, представляла ужас и магию того почти слепого полета над землей.
И пока это было все, что он рассказал ей о полетах: словно по негласному уговору они не касались этой темы. В их комнате не было радио, да им оно и не было нужно. На несколько драгоценных дней они отгородились от окружающего мира. Но каждое утро, когда она шла по Рю Лепсиус, потом по Рю Массалла к сверкавшему невинной синевой морю, все больше мешков с песком лежало на полуразрушенных улицах, все больше самолетов пересекало чистое голубое небо.