– Отец вас почти не видит, только слышит, – и остался в комнате, на случай провокаций, куклой на кресле, манекеном.
Сгорбленный ношей и аккуратно расчесанный, Павел Илларионович прошептал:
– Как часы, – хотя я опоздал на две минуты, задержавшись на погрузке мешков с плиточным клеем и затиркой; он смотрел всё же на меня, в сторону лица, но правой рукой держался за женское фото в рамке, водруженное на середину стола; отец его пришел с империалистической без правой руки, а на левой осталась клешня – мизинец да безымянный, но всё умел делать: топор привязывали ремнями и – рубил; а сын девятого января сорок третьего отправился пешком до Канска в черном овчинном полушубке, валенках, брюках из байки и бараньей шапке и в школе сержантов получил взамен старую буденовку, ботинки, обмотки, и бушлат, и ремень – наполовину брезент, наполовину кожа.
– Учили переползать, атаковать… Ни разу не видел, чтобы то, чему учили, пригодилось. Пехота – не дай господь. Смертники. И детям своим закажу…
На войну ехали три недели, больше шли, потому что рельсы взрывали (они думали – немцы Поволжья вредят), и при высадке в Невеле их разбомбили так, что два дня собирали всё, что осталось от двух школ, – распределять по частям времени не оставалось, наступал вечер – время атаки, какой-то офицер отыскался и повел их в бой, на пути наступления попалась цистерна, и старослужащие не двинулись дальше нее: что же в цистерне? – пробили: спирт! – кто наливал во всё, что мог, а кто так пил, рты подставляли, вперед, за танками, дальше побежали только они – молодые сержанты; немцы развернулись и пошли навстречу, отступали до исходного и еще, еще, под гору – и сколько они еще раз потом ходили эту гору брать, что в последний раз шли уже не по земле, а по трупам. После первого боя живыми остались единицы, их уже расставили по отделениям.
– В отделении девять человек. Туркмены да таджики. Один только русский пожилой с пулеметом, он выпить любил и однажды наш ужин опрокинул, когда шел с кухни. У меня автомат, у солдат винтовки, им нельзя автомат давать. Смотришь в кино, какие они, узкоглазые, бойкие – и дерутся, и басмачей стреляют, ловко бегают, а у нас самое тяжелое – поднять в атаку. «В атаку, вперед!» Сколько ни кричи – никто не думает подниматься. Разозлишься до ужаса и – пинками! Огонь интенсивный, а тебя такое зло берет… А если уж выскочат – не ложатся, так и бегут вперед, как деревянные – пока не убьют; атакуем же ночью, а у немцев почти исключительно трассирующие пули – всё видно… И в часовые их нельзя ставить. Как ни приказывай – уснут обязательно. Или я дежурил, или пулеметчик.
– Мы – пехота, сброд. Живем в окопе. От дождя веткой укроешься, откуда там плащ-палатка, я каски сроду не видел… Комбат – он далеко, в тылу, ротный поближе – в землянке, комзвода тоже норовит в какую-нибудь нору забиться… С одним комвзвода, думал – застрелит меня. Редко видел его на передовой, всё в норе своей с санинструктором… Подбили наш самолет, летал-летал над позициями немцев, а потом задымился и упал в метрах ста перед нами. Комвзвода тут же прибежал со своим санинструктором и содрал с мертвого летчика кожаную куртку – хорошую! – и свою нарядил. А она – рада-а… Ребята подбежали: снимай, мародер! А он за пистолет и – на меня. Я говорю: что твой пистолет, я очередь дам, и ты – решето. Спрятал он пистолет. Но куртку не отдал.
– Немцы близко, от нас на два броска гранаты. Когда тихо, матом их крыли. Они листовки бросали – спасибо, хоть бумага на курево, а то каждый день давали полпачки табаку, хорошего, американского, а бумаги нет… Я справку о второй контузии даже скурил. Когда немцы собираются в атаку, галдят, шумно у них. А мы атаковали почему-то всегда вечером. Если раздали сухой паек на сутки, колбасу в банках, сосиски – всё американское, значит, в атаку. Съедалось всё сразу: умирать, так сытым. Останешься жить – с убитых пайку возьмешь. Атака – верная гибель, пространство впереди всё пулеметами откашивается, и минометы накрывают. Бежишь – и ничего не чувствуешь, не смотришь, кто рядом упал. Немцы не очень-то побегут – стойкие. Особенно когда танки у них. И окопы капитальные, с досками, печками, не как у нас – тяп-ляп… Даже в плен они с достоинством шли.
– Почему же победили – мы?
Павел Илларионович молчит, потом:
– У нас патриотизм всё время. За Родину. Русские умрут за Родину. И все нас ненавидят… Проходили Белоруссию – выжжено, одни трубы торчат, в Прибалтике – всё цело, как не воевали… Ворон ворону глаз не выклюет!
– Пехоту не хоронили: мы – или вперед, или назад. Чтобы хоронить, надо остановиться, все своих хоронили – и артиллеристы, и моряки – мешками в море, и танкисты… А пехоту хоронили, если умер в медсанбате, тогда клали в ямы штабелями и записывали номер, в каком ряду, а на передовой оставались по ямам лежать; трофейщики должны были хоронить, но им главное было поживиться, снять с солдат всё, чем поживиться можно…
– В Прибалтике – ад, они уходят, мы наседаем, техники нагнали с обеих сторон, огонь страшный, самолеты бомбят, а нас ночью свели в яр: сдавайте экзамены в офицерское училище. Площадь круга! Кто там помнил ее? Но так были счастливы вырваться, с каким хорошим настроением ехали на Урал… Ух и намерзлись мы там… и молнией еще двоих убило; когда после войны вызвали в Москву и через особый отдел предложили Киевский округ, сразу согласились – с удовольствием! В Москве вон как тепло, так в Киеве наверняка еще теплее. Конечно, едем! Только удивительно, что полковник сказал: я вам, ребята, четверо суток на дорогу выписал, в Киеве хоть погуляете напоследок – что это за прогулки такие? И еще, что фуражки нам голубые. Я их и не видел прежде. Смотрим, в вагоне сидят двое в таких фуражках, мы подсели: что такое? Они: а-а, так это вас, ребята, на борьбу с бандитизмом, на Западной Украине бендеровцы батальонами ходят, с танками, а мы и ни сном ни духом, что воюют на Украине, уже и слушать их дальше не хотим, отвернулись друг от дружки, и сидим молча, и гулять по Киеву не пошли – ну нет никакого настроения!
– Приехал я в Коломыя, Ивано-Франковская, бывшая Станиславская, область, зеленый такой город, асфальт – пройдешь в сапогах и не замараешься, груши и абрикосы по улицам, встал на квартиру; утром выхожу во двор – женщина в черном стирает, голову подняла: «Будешь командовать взводом моего брата. Его убили. Загоняли его по рейдам… Я приехала его похоронить и вот подрабатываю на обратную дорогу». На войне я смерти не боялся – я же не лучше всех, не святой, одинаковая судьба народа, а вот с бандитами воевать стало страшно, даже ранения боялся, пули они как-то обрабатывали… Никто не хотел в наши войска. Уже на все рода войск разослали разнарядку, отбрыкивались как могли. Особенно моряки. Кого пришлют силком – либо убивают сразу, либо в штрафбат.
– Служба такая – разведывательно-поисковая группа идет по району, оперативник МГБ с нами, с агентами шушукается, и бандиты идут по району. И ходим. Друг за другом. Западнянцы – забитые, затурканные. Глупые люди! Нас они боялись. Но бандитов – больше боялись! В деревню заходишь – хаты под соломой, огородов нет, живности нет, стены – глина, пол – глина, по семь человек детей, вот так скамейка, вот так сундук вместо стола. Только я не помню, чтоб на сундуке ели. Из кукурузной муки намесят тесто густое, заварят, раскатают, ниткой кусок отрежут, спиной к печке вот так станут и макают кусок в миску, где брынза, – так едят. Дети бегают в одних рубашках. Зачем вам столько детей? Ночи длинные, керосина немае, вот и колупаем.