К тому времени студенческие годы Моргана подошли к концу, и он с матерью жил в гостинице в Блумсбери. Хом пребывал поблизости, занимаясь в лондонской школе экономики. Большую часть времени они проводили вместе. Однажды вечером, в разгар яростной дискуссии по поводу платоновского «Пира», они очутились на кушетке Хома, и пальцы их зарылись в волосы друг друга.
– Я люблю тебя! – сказал Морган.
Но настоящее чувство родилось только после того, как слова были произнесены; чувство яростное, свежее и истинное – в первый раз в его жизни.
С тех пор не раз повторялись и слова, и опаляющие вспышки чувства. Тем не менее никто из них пока не рискнул освободиться от одежд. Руки скользили по поверхности: кончики пальцев ласкали линию бровей, переносицу, губы. Однажды, разгорячившись как никогда прежде, Морган прижался губами к губам своего друга – неловко и неумело. Это было короткое прикосновение, сухое и мимолетное, но в голове его словно взорвался вулкан. Он вдруг почувствовал, как Хом отстраняется.
– Нам нужно соблюдать осторожность, – сказал Хом, и слова его, словно издалека, эхом отозвались в сознании Моргана.
Да, осторожность совсем не была лишней. То, что казалось столь естественным и спонтанным, по сути таило в себе опасность. Правда, и опасность могла быть сама по себе волнующей, как Морган понял в последующие ночи, полные объятий и ласки. Возможность быть обнаруженным, звуки, издаваемые другими людьми по ту сторону тонкой стены, все это, подобно магнетическому эффекту, придавало особую остроту ощущениям, вызванным прикосновениями к чужой коже. Случались моменты, когда Моргану казалось, что его сердце вот-вот остановится. В его жизни до этого не было ничего, что могло бы сравниться по степени полноты и силы с объятиями, в которые заключал его мужчина. Но в пылу даже самых жарких объятий Морган осознавал, что для каждого из них то, что происходило, могло означать совершенно разные вещи.
– Зачем ты это делаешь? – спросил он как-то, когда Хом отвел свою ставшую вдруг безжизненной руку.
– Зачем? – переспросил Хом. – А почему бы и нет? Если это было хорошо для греков…
– Так только для этого? Только для того, чтобы имитировать безмолвные голоса древних?
– Ну мы-то, согласись, совсем не безмолвны, не так ли? – усмехнулся Хом. – А кроме того, это совсем не порок.
Неожиданно он выпрямился и оттолкнул Моргана.
– Здесь нет ничего телесного! – провозгласил он новым для Моргана, ломающимся голосом. – Мы просто выражаем наши чувства. Что здесь непростительного?
– Для меня – ничего!
– Для меня – тоже, – согласно кивнул головой Хом. – Я тебя обожаю, Морган! Давай считать это экспериментом.
– Экспериментом? И каков ожидается результат?
– Это мы сможем узнать только в процессе. Я сыт по горло правилами, которые устанавливает для нас общество. Делай то и не делай этого. Чувствуй это, а вот это не чувствуй! Невыносимо. Я хочу идти туда, куда ведут меня мои чувства.
– Я согласен, – сказал Морган, ощутив, как на мгновение чувства его поблекли, утратив былую интенсивность и мощь.
Он теперь проводил много времени в Британском музее, в залах греческой скульптуры, и выпадали дни, когда все его чувства казались ему заточенными в представленный там холодный мрамор. Греческие боги казались ему людьми, а люди – богами. Особенно ему запомнилась одна идеальной формы скульптура, скульптура юноши. У него была отсечена одна рука, и, взглянув на статую, Морган почувствовал, как его пронзила острая боль. С одной стороны, он был поражен совершенством древнего искусства, а с другой – красотой мужского тела. И во всем этом сквозила такая печаль! Ведь он знал, что ему никогда не удастся возлечь подле столь прекрасного нагого тела. Касаться его, обнимать, принимать его объятья. Иногда желание настигало его с такой силой, что Моргану становилось по-настоящему больно. И во многом потому, что поведать о своих чувствах он никому не мог. Даже Хому.
Особенно после того, как Хом вскоре обычным тоном заявил, что он помолвлен.
– С женщиной? – задал Морган вопрос и тут же подивился его идиотизму.
– С Каролиной Грэйвсон, – назвал Хом имя своей кембриджской приятельницы. – Мы с ней думаем открыть школу для совместного обучения мальчиков и девочек, – продолжил он.
– Отличная идея, – отозвался Морган.
– Да, и при этой мысли я чувствую свежий прилив сил.
Мередит сиял.
– Она очень мила, Форстер, – сказал он. – И абсолютно мне подходит.
– Не сомневаюсь, – проговорил Морган, пытаясь улыбаться.
Такой боли он никогда прежде не испытывал. Он видел губы Хома – тот рассказывал о своих планах; но слов не слышал.
Вечер плавно перетекал в ночь, и Моргану пора было уходить. Хом притянул его к себе и обнял. Морган ощущал тепло его тела, его дыхание. Чувства его смешались и, возвращаясь домой по ночным улицам Лондона, он не мог понять, что с ним происходит, где он и какое сейчас время суток.
Возможно, Мередит был прав. Наверное, когда все уже сказано и сделано, остается только одно. Наверное, брак как соединение жизней является единственным способом обретения счастья. Но создан ли он, Морган, для брака? Иногда он думал: если он действительно повстречает идеальную особу, то тогда, возможно, у него что-то и выйдет. Но комфортно он чувствовал себя только с пожилыми дамами, а с молоденькими был неловок, и когда ему несколько раз случалось выказать к ним свой интерес, его сочли излишне сентиментальным и нелепым. По крайней мере, в одном эпизоде он вел себя более-менее сносно, но, по правде говоря, женщины все казались ему совершенно чуждым видом; он их опасался.
Вопрос брака стал для Моргана полем невидимой, но от этого не менее ожесточенной борьбы. В конце концов он смог решить проблему только на словах и сформулировал ее для себя и остальных в книге. Роман «Долгое путешествие», которым он разрешился вскоре, продемонстрировал Моргану все странности его натуры, наличие которых частью обеспокоило его, а частью обрадовало, так как подтвердило и то, на что он в отношении себя надеялся – что он не принадлежал, хоть в чем-то, окружавшей его унылой добропорядочности. Оказалось, что в нем уживаются две личности, и одна из них, о которой даже не догадывалась вторая, вполне цивилизованная составляющая его «я», представляла собой буйное чудовище, примитивное и алчущее, для которого стихией был лес, но не город. Для этого козлоподобного монстра он даже написал целую сцену, на протяжении коей заставил его мчаться нагишом через ландшафт, который полностью и безоговорочно принимал его как свою органическую часть. Потом, правда, он счел разумным вымарать данную сцену.
Он как в зеркале увидел свое тайное лицо во время одной встречи на холмах возле Солсбери, куда он приехал, чтобы навестить Мэйми Эйлуорд. Там он прошелся до Фигсберийских колец – относящегося к каменному веку круглого каменного сооружения, в центре которого росло кривое дерево. Он бывал здесь и раньше, ни разу не встречая ни одной живой души. Но в тот день там сидел юноша-пастух, курящий трубку, окутанный кристаллически-прозрачной тишиной. Когда Морган пристроился рядом, юноша невозмутимо, словно его совсем не заботило присутствие постороннего человека, предложил ему сделать затяжку. Мгновение Морган держал трубку в руке, ощущая жар тлеющего табака, а потом вложил ее в обветренную руку пастуха. Он подумал, что должен чем-то отплатить за любезный жест, но, когда протянул шестипенсовик, юноша отрицательно покачал головой.