Когда он рассказал все матери, а потом, по ее требованию, директору школы, это вызвало волну негодования, обрушившуюся почему-то именно на него. Морган понял, что произошло нечто ужасное, в чем, как это подразумевалось, он был частично виноват. Тем не менее переживание, выпавшее на долю одиннадцатилетнего мальчика, вдруг заставило его почувствовать себя способным на многое. По пути в полицейский участок он с негодованием сказал ошарашенному директору, что у того человека было расстройство желудка.
– По этой улике мы его и найдем, – уверенно заявил он.
Ничего из детских воспоминаний в книгу не войдет. Морган должен писать ее в более позитивном, даже высоком, ключе. Он сделает все, по крайней мере в своем воображении, что жизнь иначе никак не позволит ему сделать. И, кроме прочего, история завершится любовью. Двое мужчин, принадлежащих к разным классам, будут жить вместе и любить друг друга в некоем возвышенном, далеком от нас, воображаемом мире.
Первая половина книги изливалась из него легко и без напряжения. Кембридж и ранние платонические увлечения – все происходило неподалеку от дома и не требовало особой изобретательности. Полутени и намеки, и все – в предчувствии действия. Суть самой его жизни.
Но когда он дошел до Алека Скаддера, то потерял былую уверенность. Об этой части повествования он лишь думал; он ею не жил. Знание было вытеснено воображением, и писание романа сделалось процессом довольно скользким.
В это же самое время он навестил Голди, которого не видел со времен путешествия по Индии. Воспоминания о тех днях сблизили их, хотя Морган по-прежнему относился к старшему товарищу с почтением. Они поговорили о том, что произошло с тех пор, как они расстались, а после Морган рассказал Голди про свою поездку в Миллторп и про книгу, вдохновленную ею.
Лицо Голди изобразило недоумение.
– Но зачем писать книгу, – сказал он, – если ее невозможно опубликовать?
– Придет время, когда я смогу это сделать.
На мгновение они задумались о будущем.
– Вы так считаете? – спросил Голди. – Надеюсь, что вы не ошибаетесь. Я же тем временем хотел бы почитать ее, когда она будет готова.
У Моргана не оказалось с собой рукописи, а то бы он продемонстрировал Голди пару-тройку страниц. Но у него было кое-что другое. Он протянул другу несколько листов бумаги.
– Вы можете почитать это, если хотите, – сказал он. – Рассказ, что я написал месяц назад. Жест в ту же сторону.
Морган имел в виду – в сторону плоти. Он отдавал Голди один из своих эротических рассказов, которые по-прежнему продолжал писать. Это были не любовные истории. Но, насколько ему было известно, Голди как раз являлся тем человеком, который мог бы разделить с ним его фантазии.
Он ошибся. Утром за завтраком произошел несколько неловкий разговор. Голди рассказ показался ужасным. Более того, Голди, читая рассказ, почувствовал ни с чем не сравнимое отвращение. О таких вещах, полагал он, писать не следует; они унижают и писателя, и читателя.
Все это он сказал с искренностью, в которой сквозила боль, рассеянно глядя на горсть рассыпанного по скатерти сахара.
Морган был ошеломлен. Он ожидал совсем другой реакции.
– Этот рассказ я недавно показал Хому, – сказал он, – и он совсем не расстроился.
– Хом, вероятно, думал, что расстраиваться – это слишком тривиально, – проговорил Голди, чопорно поджав губы. Он аккуратно сложил рукопись и подвинул ее через стол Моргану, после чего занялся чехлом на чайнике. Оба поняли, что тема закрыта и возвращаться к ней не стоит.
Тем не менее разговор серьезно озаботил Моргана. Более всего беспокоило его то, как Голди отнесется к «Морису», если этот прочитанный им рассказ он воспринял как образчик литературной порнографии. Впервые с тех пор, как он начал работать над книгой, его посетили сомнения. Можно ли открыто выставлять на всеобщее обозрение то, что считается низменным и гадким? Не выставляет ли он напоказ свою извращенность и не делает ли ее предметом любования?
Морган вновь посетил Миллторп, надеясь оживить огонь в камине своего вдохновения. Хотя он и увозил с собой оттуда то же чувство радости, вызванное общением с Карпентером, Джордж Меррилл на сей раз не стал трогать его. Морган продолжал копаться со своей книгой, но теперь работа шла медленно, а перо словно парализовали сомнения. Он подходил к самой сердцевине истории, к эпизоду, где Морис и Алек должны соединиться. Но как ему описать это? Как, если сам он через это не прошел? Ему было тридцать четыре года, но он оставался девственником, и девственником, вероятно, пребудет до конца своих дней.
В творчестве – единственной форме деятельности, где раньше он был плодороден и плодовит, – он тоже оказался бесплодным, сев на мель на пороге середины жизни с тремя незаконченными книгами на руках. Целый год он не касался «Арктического лета». Его индийскую книгу затормозили какие-то неполадки с главными механизмами повествования, а теперь, получается, и «Морис» оказался опытом, сомнительным с точки зрения нравственности. Не исключено, что ему вообще не удастся ничего закончить. Может быть, силы уже оставили его?
* * *
В марте 1914 года Морган отправился погостить у Мередита в Бангоре. Хом так глубоко погрузился в семейную жизнь, что торчала только макушка. Но искра между ними не погасла, не умерла и свежесть отношений, а потому Моргану казалось вполне естественным передать Хому пачку бумаг с рукописью.
– Вот тебе моя древнегреческая история, – сказал он. – Кое-что из нее тебе будет знакомо.
Хом хмыкнул что-то, слегка встревоженный, и унес рукопись с собой. Больше он о ней не упоминал. Морган прожил в его доме две недели, и в последнее утро он осведомился, имел ли его друг возможность прочитать текст.
– Да, просмотрел, – сказал Хом и состроил гримасу, по которой нетрудно было догадаться о его отношении к рукописи.
– И тебе не понравилось? – спросил Морган.
– Не слишком, если честно, – ответил Хом. – Я не понимаю, что ты пытаешься доказать.
– Ничего не пытаюсь! – удивился Морган. – Я просто хочу… просто хочу рассказать правду, как я думаю.
– Правду? – переспросил Хом. – Ну что ж, во всем этом, наверное, есть какая-то правда. Но я не могу понять одного: почему вашему брату нужно обязательно соперничать с теми, кто от вас отличается? Вы так громко шумите по поводу вашей исключительности, а сами только того и желаете, чтобы вас не сочли в чем-то отличными от прочего народа.
– Конечно, желаем, чтобы к нам относились как ко всем остальным. Что здесь плохого?
– Если бы дело было только в этом! Но ты ведь хочешь жить с мужчиной. Жить счастливой жизнью. А ты не думал, что тривиальнее такого поступка нет ничего? Брак, семья – эмблемы нашей современной жизни. Мужчина живет с женщиной… Большей глупости я не знаю. В подобном нет ничего достойного, ничего благородного. Жаль, что ты не замечаешь простых вещей, вместо этого занимаясь романтизацией идиотизма.