Остается боль за свою родную землю и свой народ, остается неистребимая, питаемая историей и инстинктом вера в то, что они выживут и вырвутся наконец в достойное их будущее.
Остается любовь к своим близким и друзьям, которым я мог уделять так мало внимания. Остаются родные, дети, внуки. Нас много, мы – русские; мы должны жить, не бояться напастей, уповать на лучшее и работать во имя этого лучшего.
Москва, октябрь – декабрь 1992 года
Приложение
Интервью последних лет
Леонид Шебаршин: «моя душа принадлежит разведке»
[4]
Леонид Владимирович Шебаршин, выпускник МГИМО 1958 года, бывший начальник Первого Главного управления КГБ СССР (внешней разведки), в юности не мечтал стать разведчиком. Его привлекал Восток. И романтика неба. Но на медкомиссии в Академии Жуковского Леониду сказали, что здоровьем летчика он не обладает. И тогда он за компанию с приятелем пошел поступать в Институт востоковедения. В 1952 году золотых и серебряных медалистов принимали без экзаменов. «На собеседовании я чуть не прокололся: я понятия не имел, что в Индии помимо хинди есть еще урду, бенгали и другие языки. Но мне повезло, это не заметили».
– Вам вообще по жизни везет? Какое было главное везение?
– То, что родился на этот свет.
– А то, что вас пригласили в разведку? Если бы остались дипломатом, то, может, дошли бы до уровня посла или даже замминистра. В разведке вы достигли вершины.
– Я вообще считаю, что в жизни очень немного моментов чистой удачи или чистой неудачи. Человек – это сумма обстоятельств, в которой он не самое главное из них. В разведку я поступил уже в сознательном возрасте, проработав четыре года от МИДа в Пакистане. Я переводил послам – Ивану Фадеевичу Шпедько (он владел фарси, но не знал английского), Михаилу Степановичу Капице, Алексею Ефремовичу Нестеренко. Это были замечательные люди, у которых можно было учиться. Когда мне поступило предложение перейти в разведку, я был очень взволнован и пошел к Ивану Фадеевичу за советом, хотя про себя уже решил, что пойду. Он сказал: «Это большая честь, соглашайтесь!»
– У разведчика хорошая память. Какое самое приятное воспоминание?
– Наверное, тот момент, когда я впервые добыл совершенно секретные документы. Я понял, что могу работать и у меня получается. Потом этот эпизод повторялся неоднократно, однако утратил остроту, но это первое ощущение удачно сделанного дела сохранилось до сих пор. Были и печальные эпизоды, когда кого-то из наших, к кому я имел отношение, разоблачали и даже сажали в тюрьму. Помню и противный момент. В 1993-м, когда я, уже в отставке, оказался в Лондоне, меня попытались завербовать англичане.
– Как вы отреагировали на это?
– Я их устыдил, сказал: «Если бы я был на вашем месте, мне бы и в голову не пришло к вам с этим обращаться». Вообще это же деликатный момент: надо сначала человека изучить, посмотреть, в чем его слабые места, а не делать такое нахальное предложение: не будешь ли ты на нас работать? Я помню, в 1960-е годы на Ближнем Востоке американцы частенько действовали нагло. За это один из них получил в баре от нашего сотрудника пивной кружкой в лоб. У него даже шрам сохранился, и он потом рассказывал об этом эпизоде, когда выступал с лекциями в ЦРУ.
– Институт востоковедения был трудным вузом. Чем запомнилась учеба?
– Я иногда хвастаю, особенно перед внуками, что за шесть лет учебы у меня не было и одной четверки, но был сильный стимул. Отлично сданная сессия означала 20 процентов прибавки к стипендии. А она была очень существенной, даже преобладающей долей в нашем семейном бюджете и составляла 400 рублей. На эти деньги можно было прожить, хотя за все годы обучения я почти ни разу не побывал в институтской столовой – дорого было. Как-то я попросил в кассе взаимопомощи ссуду на ботинки. Стоили они 70 рублей и были не столько модные, сколько практичные, на микропорке.
– Какой был самый любимый предмет?
– Я любил заниматься урду и особенно увлекался английским. Книги на иностранном языке в Москве найти было невозможно, а в институте я пользовался хорошей библиотекой. Поэтому в основном помню преподавателей языков: Лидию Борисовну Кибиркштис, Серафиму Кузьминичну Городникову и Антонину Александровну Давидову, учивших нас урду, а также преподавателя английского Нину Петровну Богданову. Учебников урду тогда не было, только урду-русский словарь, и мы учились на рукописных материалах, составленных преподавателями. У нас не было носителей языка, был лишь Джек Бенгалович Литтон, но он преподавал бенгальский.
– Диспуты политические были? Особенно после XX съезда партии и разоблачения культа личности?
– В марте 53-го года, когда умер Сталин, мы учились на первом курсе. Его смерть была трагедией, люди горевали, но для молодежи это горе было мимолетным. Помню дебаты: а что же будет дальше? Несколько человек, в том числе и я, пошли на похороны, но колонны, в которые мы хотели влиться, были настолько плотно организованы, что нас просто отбрасывали. У Петровских ворот было столпотворение, а выше, на Трубной, давка была смертельная: какие-то умники догадались поставить военные грузовики на спуске с Рождественского бульвара и, поскольку народу было невероятно много, задавили насмерть несколько десятков людей. До сих пор в памяти стоит Тверской бульвар, поворот на Цветной бульвар, где вся мостовая усеяна калошами.
– Сейчас все уже забыли о калошах… А ваших там не осталось?
– Нет, нас просто помяли и выкинули из толпы. А калоши тогда носили все. Потому что Москва, особенно окраины – а я жил на окраине, в Марьиной Роще, – были грязными.
– И бандитскими. Был риск свернуть на скользкую дорожку?
– Исключено. У меня была очень большая и добропорядочная семья, в которой царила нормальная атмосфера. Все работали. В дворовой компании у меня тоже были нормальные ребята, да и в институте хорошие товарищи. Один из них, как и я, очень любил читать, а у него в семье сохранились книги, изданные в начале века, ими он со мной охотно делился. В начале 50-х годов чтение писателей, которых мы сейчас хорошо знаем, – Бальмонта, Белого, Сологуба, Гиппиус, Мережковского, Андреева, Северянина, – не очень поощрялось. Для меня их творчество стало настоящим открытием. Это была постоянная тема для обсуждения – кто что прочитал.
– А с Евгением Максимовичем Примаковым вы учились?
– Он уже к тому времени окончил институт, но память о нем оставалась.
– Спустя много лет он принимал у вас дела в качестве следующего начальника внешней разведки.
– Да, и у меня с ним прекрасные отношения, я его очень ценю. По-моему, и он ко мне хорошо относится. Специальных встреч у меня с ним не было. Наверное, одна беседа состоялась, когда я уходил с должности в 1991 году, а он в нее вступал. Разговор был в основном о «золоте партии», тогда это всех волновало. Я откровенно изложил то, что мне было по этому поводу известно. К «золоту партии», если оно вообще существовало, в чем я сомневаюсь, разведка никакого отношения не имела. Хотя нас использовали для передачи средств зарубежным компартиям. Эта практика существовала еще с коминтерновских времен, и она мне не очень нравилась. Раньше в некоторых странах партийные советники это делали почти официально, без соблюдения особой конспирации. Но после одного прокола эту операцию поручили нам. По-моему, в Новой Зеландии «чистый» дипломат («чистыми» называли людей, которые к нашей службе не принадлежали), чуть ли не посол, передавал деньги тамошним коммунистам, а полиция или контрразведка это усекла.