Телефонный звонок. Это аппарат СК, спецкоммутатор, которым пользуется только самое высокое начальство, в списке его абонентов всего лишь человек 30, в их числе начальник разведки.
Женский голос:
– Леонид Владимирович? С вами говорят из приемной Горбачева. Михаил Сергеевич просит вас быть в приемной в 12 часов.
– А где это?
Женский голос вежливо и четко, без тени удивления объясняет:
– Третий этаж здания Совета Министров в Кремле, Ореховая комната.
– Хорошо, буду!
Это какой-то новый поворот. Мысли начинают беспорядочно прыгать. Зачем вдруг я понадобился президенту? Вызывает он меня одного или вместе с другими коллегами?
Быстро просматриваю телеграммы из резидентур. Как и следовало ожидать, еще не успела улечься пыль от событий последних дней, как сворой собак на Службу накинулись ее «доброжелатели» из соотечественников. Кое-кто из послов и торгпредов не сумел сразу почуять, куда подует ветер, они или проявили симпатию к сегодняшним «заговорщикам», или просто колебались. Сейчас они бросились замаливать грехи, но не прямо, не каяться, стоя на коленях, а испытанным многократно способом – доносами. Доносят на КГБ, требуют немедленного сокращения резидентур, жалуются на то, что люди из КГБ ввели, пытались ввести их в заблуждение и только проявленная принципиальность и приверженность его – посла или торгпреда – демократии не позволила сбить с толку коллектив. Посол в одном из восточноевропейских государств, старинный знакомый, так хорошо относился к Службе, а теперь многословно и возбужденно ее клеймит… Торгпред в латиноамериканской стране. Его должны были отозвать за воровство, теперь он в первых рядах «правдолюбцев». У него, естественно, много оснований не любить КГБ, он мечтает о новом обществе, где не будет органов безопасности и можно будет воровать без оглядки.
Неприятно, но не будем спешить. Доносительство было всегда неотъемлемой чертой российской политической и интеллектуальной жизни и, видимо, останется элементом «духовности», о которой сейчас так много и жарко говорят.
Телефоны молчат. Заходит с докладом Михаил Аркадьевич. Тонкая пачечка информационных телеграмм говорит только об одном: сегодня разведке сказать нечего, все это уже сказано газетами, телевидением, радио. Мы не можем и не должны соревноваться с ними. И даже если бы сейчас передо мной оказались какие-то совершенно исключительные сведения – кто их будет читать?
– Знаете, Михаил Аркадьевич, придется нарушить традицию. Сегодня информационные телеграммы из разведки не пойдут. Подготовьте задание резидентурам, только не циркуляр один для всех, а поконкретнее для каждой. Если поступит что-то интересное, доложите мне. Я буду в Центре.
Надо ехать на Лубянку, для того чтобы быть поближе к Кремлю и не опоздать к назначенному часу. Обстановка в городе может быть беспокойной, и будет просто глупо застрять где-то на улице.
Город абсолютно спокоен и обычен, нет ни толп, ни флагов, не видно возбужденных лиц. Толкучка у «Детского мира» живет своей жизнью, но вокруг памятника Дзержинскому на Лубянской площади тоже толпятся люди. Постамент памятника обезображен неряшливыми надписями, корявые буквы «Долой КГБ» и на фасадах наших зданий. Они меня раздражают, я думаю со злобой, что это, видимо, дело рук тех, кто раньше писал на заборах трехбуквенное ругательство и размалевывал стены общественных уборных, а теперь пошел в политику. Мысль несправедливая, но утешительная.
На Лубянке срочно созывает коллегию Грушко, после ареста Крючкова оставшийся старшим должностным лицом комитета. Происходит новый для нас, но столь обычный в России ритуал коллективного посыпания головы пеплом, публичного, а следовательно, неискреннего покаяния. Коллегия принимает заявление с осуждением провалившегося заговора, и неожиданно возникает спор по поводу употребленного в проекте выражения «честь комитета замарана…». Кто-то предлагает написать «запачкана честь…», а еще лучше – «на комитет ложится пятно». Это напоминает сцену из романа Кафки, заседания партийного съезда или Верховного Совета. Состояние всеобщего уныния, единственная невысказанная мысль: «Ну, влипли!» Все дружно ругают вчерашнего шефа, который подставил всех нас таким глупым образом.
Коллегия завершается быстро. Я захожу к Грушко и докладываю о вызове в Кремль. Грушко говорит, что утром ему позвонил Михаил Сергеевич из машины и сказал, чтобы все работали спокойно. Виктор Федорович спокоен и погружен в раздумья, глаза у него запали, лицо осунулось и потемнело. О прошедших событиях не говорим и не пытаемся прикидывать, зачем я понадобился Горбачеву.
В коридорах комитетского здания непривычно пусто. В приемной председательского кабинета тоскует одинокий помощник, у каждого входа на четвертый этаж стоит подтянутый прапорщик, и не видно больше ни одной живой души в бесконечно длинных коридорах.
Толпа на площади прибывает, машины осторожно объезжают кучки людей, которые выплескиваются на мостовую с зеленого газона вокруг памятника.
На въезде в Кремль у Боровицких ворот тщательно проверяют документы, охранников больше обычного, они серьезны и настороженны. Это тоже в порядке вещей, момент наивысшей бдительности обычно наступает после того, как неприятное событие состоялось. Начинаем запирать конюшню после того, как украли лошадей. На Ивановской площади сияют золотом в голубом безоблачном небе купола Ивана Великого. Они сияют почти четыре столетия, видели нашествия, резню, смуты, смены правителей, пожары, мелькающие фигурки царедворцев. Они привыкли ко всему и едва ли рассчитывают на окончание русских неурядиц. Иллюзии присущи только людям с их коротенькими жизнями.
У подъезда здания Совмина паркуются два огромных ЗИЛа. Это прибыл начальник Генерального штаба генерал армии М.А. Моисеев, который тоже направляется в Ореховую комнату. Там уже много людей. Мы с Моисеевым успеваем коротко ругнуть наших бывших начальников за глупость, то есть деяние более тяжкое, чем преступление или ошибка, но продолжить разговор не удается – в приемную входит президент, пожимает руки всем присутствующим и отзывает меня в пустующий соседний зал заседаний.
За закрытыми дверями происходит недолгий разговор. «Чего добивался Крючков? Какие указания давались комитету? Знал ли Грушко?» Отвечаю, как на исповеди, моя неприязнь к Горбачеву куда-то испарилась. Рассказываю о совещании у Крючкова 19 августа. «Вот подлец. Я больше всех ему верил, ему и Язову. Вы же это знаете». Согласно киваю. В отношении Грушко говорю: «Не знаю, возможно, он знал». (Немного позже приходит мысль: а, кстати, почему президент так уверен, что я не был причастен к крючковским делам? Или проверял, что мне известно и что неизвестно?)
– А кто у вас начальник пограничников?
– Калиниченко Илья Яковлевич.
– Как они меня окружили, стерегли. Был приказ стрелять, если кто-либо попытается пройти через окружение.
Пытаюсь сказать словечко в защиту Ильи, человека, не способного на злодейство, но президент пропускает это мимо ушей.
Горбачев говорит, что он временно возлагает на меня обязанности председателя комитета: «Поезжайте сейчас, созовите заместителей председателя и объявите им это решение». Одновременно он дает указание, чтобы я и мои коллеги подготовили отчеты о своих действиях 19 – 21 августа. Отчеты следует направить лично президенту в запечатанном конверте.