В этой деревне мы и сделали привал. Наш взвод занял стоящую особнячком маленькую хатенку с таким же маленьким сарайчиком во дворе. Хозяев дома не было. Дверь была заперта на замок. Все убранство единственной комнаты – русская печь да дощатый настил – нары, или, как их называют в деревне, полати. И деревянные полы.
Мне передали распоряжение штаба, что я назначен дежурным по дивизиону. В обязанности дежурного входило организовывать кормление лошадей. Узнав в соседнем доме, где находится колхозное сено, отправил туда ездовых. Навес стоял в 200–300 метрах за огородами одного из домов. Пока солдаты укладывались спать, сено было доставлено, дневальные выставлены, и деревня замерла.
С рассветом где-то накопали картошки. Сварили и, усевшись на полу (стола в доме не было) вокруг ведра с картошкой, принялись за еду. Неожиданно наше застолье было прервано. Дверь распахнулась: на пороге стоял начальник связи дивизиона младший лейтенант Ильин. После того как несколько дней тому назад, прихватив с собой штабные документы, убежал начальник штаба дивизиона (фамилию его не помню), Ильин был назначен исполняющим обязанности начальника штаба. Мы его знали как довольно-таки трусоватого человека и любителя выпить. Вот и теперь – глаза блестят, лицо красное. Правая рука на рукоятке пистолета, заложенного за отворот шинели. Звучит команда «Встать!», и дуло пистолета упирается мне в грудь:
– За мародерство – расстрел! Шагом марш!
Мы тогда не понаслышке знали, что есть строжайший приказ, предписывающий расстрел на месте, без суда и следствия, за самое незначительное мародерство. Например, на днях, буквально дня два-три тому назад, в стрелковом полку были расстреляны два красноармейца: один за то, что, когда подразделение проходило через деревню, выдернул из грядки замерзшую свеклу, а второй за то, что срезал кочан капусты.
Намерение младшего лейтенанта было принято всерьез. Но за что? В чем выражается наше мародерство? Оказывается, сегодня утром жительница деревни пожаловалась, что у нее из-под навеса кто-то взял несколько охапок сена. А я, как дежурный, не проследил. Я сделал несколько шагов вперед. Теперь дуло пистолета уперлось под лопатку. И в это время слышу голос ефрейтора Ивана Саранина:
– Не дадим расстрелять сержанта!
В один миг взвод с винтовками наперевес окружил Ильина. И опять голос Саранина:
– Если вы застрелите Андреева, то с места не уйдете!
Ильин сначала рассвирепел. Стал кричать:
– Бросить оружие! За невыполнение приказа всех расстрелять!
Теперь уже дуло пистолета переместилось на грудь Саранина, но ни один солдат не отступил ни на шаг. Ильин убрал пистолет за пазуху и, угрожая расправиться с нами позже, ушел.
Этот октябрьский день 1941 года (не знаю только число) можно считать моим вторым днем рождения. Потом их было много. Ох как много!..
Поступила команда на марш. Мы и картошку не успели доесть. Пришлось доедать на ходу. Немного задержались, чтобы погрузить двуколку сена из колхозного сарая и завезти обиженной колхознице. На этом конфликт был исчерпан.
Как-то, когда я рассказал этот эпизод из своей военной жизни, меня спросили: что я чувствовал в это момент? Положа руку не сердце, должен признаться, что страха не было. И не потому, что я не верил в намерение Ильина. Скорее наоборот. Из приказов, объявляемых нам со дня прибытия на фронт, и по слухам, передаваемым из уст в уста, мы знали, что за расстрел на фронте никто из командиров не несет даже символического наказания, наоборот, такие люди только поощряются. Так что сомнений в вероятности выстрела не было. Но и страха не было. Не было и обиды или ненависти к Ильину. Было лишь чувство вины за не выполненные до конца обязанности дежурного. А больше всего, пожалуй, было безразличия и апатии.
Невыносимые, нечеловеческие условия, особенно в последний месяц, сделали нас совершенно безразличными к себе и к происходящему вокруг нас.
Иногда на привалах мы говорили об отношении к нам местного населения. Всякое рассказывали. У меня же сложилось твердое мнение, что население нас не жаловало. И не потому, что мы были окруженцами. Люди ждали перемен. Не из страха же перед немцами в деревнях их часто встречали с иконами и хлебом-солью. А нам русские женщины кричали:
– Уходите, из-за вас и нас бомбить будут!
Или стоило, например, нашему солдату появиться в деревне, чтобы попросить что-нибудь съестное или щепотку соли, как все дома оказывались на запоре. И не только из-за страшной бедности, вынуждающей беречь каждую щепотку соли или картофелину. И ведь это тогда, когда в этих деревнях немцев еще не было и жителям пока никто не угрожал расстрелом за связь с окруженцами или партизанами.
Мне запомнился такой эпизод. На исходе ночи вошли в населенный пункт. Это был рабочий поселок стекольного или хрустального завода. Наш взвод разместился в добротном рубленом доме с надворными постройками, где в хлевах что-то хрюкало и мычало. Семья из четырех человек. Хозяин – старик лет пятидесяти-шестидесяти, здоровяк с окладистой бородой. Его жена – маленькая худощавая женщина, выглядевшая старше своего мужа. И две дочери лет тридцати – тридцати пяти, обе учительницы. В этом доме мы провели весь короткий осенний день. Погода стояла летная, и мы должны были затаиться. И за весь день нам не предложили поесть. Не дали ни клочка сена нашим голодным лошадям. Больше того, нам не было сказано ни одного человеческого слова. Пришли, заняли одну из четырех комнат, поспали и ушли вечером, как бы не замеченными хозяевами дома.
Прошли не более километра по прекрасному дубовому лесу, и тут под командиром разведки пала обессилевшая лошадь. Подняться она уже не могла. Вернее, смогла бы, но только после того, как ее накормили. А у нас не было ни корма, ни времени. От лошади оставалось добротное кавалерийское седло, которое мы решили обменять на хлеб. Солдаты рассказали, что одна из четырех комнат в доме у нашего старика завалена мешками с зерном, а подполье забито картошкой. Где же, как не там добыть хлеба. Дрегляйнов снял с седла сиденье и крылья, сделанные из подошвенной кожи. Я сел в седло и поехал в поселок. Стоило въехать во двор, как вся семья закрыла собой дверь в сени. Впереди старик в белой рубахе-косоворотке, подпоясанной кушаком, за ним дочери и старуха. На мое предложение обменять подошвенную кожу на хлеб старик что-то шепнул старухе, и та скрылась в сенях. Через пару минут она вернулась с хлебом. Это была горбушечка весом не более двухсот граммов!
Брянские леса становились все реже. Чтобы не демаскировать себя, командиру дивизии приходилось делать большие петли. И наконец вышли на почти безлесные просторы с часто встречающимися поросшими кустарником оврагами. Но по оврагам не пойдешь, а если идти, то надо бросить пушки и обозы.
Колонна стала двигаться рывками, с дневными остановками. Чувствовалась какая-то нервозность. А однажды до нас дошло известие, что впереди по направлению движения вышла конная немецкая разведка. И наша конная дивизионная разведка под командованием младшего лейтенанта Варопаева разбила ее. На следующий день срочно вызвали из колонны и поставили на огневую позицию пушечную батарею старшего лейтенанта Дегтярева и батальон пехоты. Позже, когда оставленные в заслон батарея и батальон догнали нас (а это было на вторые сутки), рассказывали, что на хвост нашей колонне наступали немцы. Наш арьергард внезапным огнем сначала остановил немцев, а затем заставил попятиться назад. Наши, не потеряв ни одного человека, под покровом ночи снялись с позиций и догнали колонну.