Машина пришла за мной ночью. С этого дня я твердо решила уходить из авиации на фронт. Мне казалось, что мое положение здесь унизительно. Все летчики летают в бой, а я вечно остаюсь на поле, одинокая и ненужная. Конечно, было жалко расставаться с эскадрильей и хорошими товарищами, но расстаться с начальником жалко не было.
Вскоре случилось и еще одно несчастье, которое заставило меня предпринять решительные действия. Случилось это в декабре 1936 года. Рассвет наступил в плотном тумане, на востоке ни проблеска. Едва можно было различить на поле боевые машины. В них сидели только летчики дежурного звена. На командном пункте стало тесно и теплее, чем обычно. Время приближалось к полудню, а туман не рассеивался. В одном из самолетов молодой летчик объяснял испанским паренькам, как приводят в действие пулеметы. Ребята шумели, каждому хотелось прикоснуться к пулемету рукой. На летном поле не видно ни души. Из ангара вышел рабочий с ведром и пучком концов для обтирки фюзеляжей. Он шел не спеша, закончив какую-то работу. По синему ватнику и меховой шапке я узнала нашего русского рабочего, Василия Кабанова. Поравнявшись с самолетом, в котором шумела молодежь, он повернул голову и посмотрел, что там делается. В эту минуту раздалась пулеметная очередь, и Кабанов остановился… Я смотрела, но не понимала, что произошло. Кабанов выронил из рук ведро, наклонился вперед и без звука повалился на землю.
Пока врач добежал до того места, санитарная машина уже стояла подле с открытой дверцей, но носилок не оказалось, и раненого понесли к машине на руках. Врач сказал, что оперировать надо немедленно, из командного пункта вынесли стол и положили на него Кабанова. Обязанности сестры пришлось выполнять мне. Не знаю почему, но на аэродроме сестры не оказалось, а второй врач ассистировал хирургу. Рана была выше колена, широкая, как блюдце, и с рваными краями. Для анестезии ничего под рукой не нашлось, бежать на медпункт времени не было, кровь била из раны струей. Кабанов не кричал и даже не стонал, хотя был в сознании. Когда очищали рану, все тело его было напряжено до предела и временами вздрагивало. Кабанов все порывался взглянуть на свою ногу.
— Не надо, чтобы он смотрел на рану… Держите голову, — просил врач по-испански.
— Что он делает? Что у меня с ногой? Я ее не чувствую… Боль где-то выше…
Голос его был глухим, хрипловатым, но твердым. Врач нервничал и все время с опаской посматривал на раненого. Наверно, боялся, что тот не выдержит и сделает резкое движение. Но Кабанов хорошо владел собой. Лицо его посерело, губы запали внутрь, на висках билась синяя жилка.
— Что он делает?
— Сейчас зашивает, — ответила я наобум, самой было больно смотреть на эту рану. — Потерпи еще немного.
В городском госпитале Кабанова поместили в общую палату, где лежало человек тридцать. Больные встали и, скрипя костылями, стали подходить к его койке. Кабанов лежал на спине с полузакрытыми глазами. После укола боль, наверно, унялась, но его бил озноб. Был уже поздний вечер, а я сидела у койки и не могла уйти. Ведь во всем госпитале никто не говорил по-русски. Принесли чашку горячего кофе, но уговорить Кабанова выпить не удалось. Ему становилось хуже.
Вдруг в дверях послышался какой-то шум, крики и возня. Кто-то требовал, чтобы его впустили, и санитары не смогли его удержать. В палату ворвался какой-то паренек. Он сразу нашел глазами койку Кабанова и, упав на колени, уткнулся лицом в угол матраца. Кабанов заволновался, хотел приподняться и не смог.
— Скажи, пусть встанет, — обратился он ко мне.
Мне удалось поднять только голову парнишки, с коленей он не встал. Лицо его было залито слезами, и глаза полны отчаяния. Он всхлипывал и глотал слезы, потом быстро-быстро заговорил.
— Что он говорит? — спросил Кабанов тихо. Силы его оставляли.
— Просит простить его, он нечаянно.
Это был тот паренек, который случайно нажал на спусковой крючок пулемета.
— Верю, — ответил Кабанов мягко. — Скажи, что не сержусь. Чего уж теперь… Эх, сынок! Что ты со мной сделал? Мне ведь и повоевать-то не пришлось…
Я переводила все слово в слово, понимая, как это важно сейчас для обоих. Присутствующие начали понимать, что произошло. Вся палата пришла в волнение. Один из раненых подошел ко мне и спросил:
— Это ваш муж? — голос его дрогнул, и лицо побледнело от волнения.
— Нет, просто товарищ, это наш рабочий с аэродрома…
— Рабочий?
Видимо, он был чем-то поражен.
— Смотрите! — сказал он всем. — Он даже не упрекает за то, что тот его ранил, он назвал его сыном…
Раненые стояли и растерянно смотрели на осунувшееся лицо Кабанова. Кто-то украдкой всхлипнул. Я попросила раненых разойтись:
— Не надо так… он может подумать, что его состояние безнадежно…
Люди разошлись, и в палате воцарилась тишина. Скоро наркоз перестал действовать, и Кабанов снова заметался на койке. Я попыталась отвлечь внимание раненого от боли, стала расспрашивать его о семье. Кабанов с легкой досадой отмахнулся.
— Глупенькая ты. Эта боль почти нестерпима. Я думаю, что не выживу… Но не хочу умирать, ведь я не убил еще ни одного фашиста! Я ничего не успел сделать…
Поздней ночью пришел начальник штаба. Поговорив немного с Кабановым, он обратился к врачу:
— Каков может быть исход?
— Надо немедленно делать переливание крови, у нас в госпитале это невозможно… Может начаться гангрена…
Конец фразы я не перевела на русский, раненый пытливо прислушивался к ответам врача. Наутро следующего дня к постели Кабанова пришли трое: полковник Федосеев, командующий нашей авиацией в Испании Смушкевич и командующий истребительной авиацией Пумпур. Кабанов встретил их равнодушно, но вежливо. Он еще больше осунулся, пожелтел и затих. Казалось, его перестало интересовать, что с ним будет дальше.
— Сегодня или завтра переправим тебя самолетом в Валенсию, там хорошие врачи, — сказал Смушкевич.
Кто бы мог подумать тогда, что всех троих, стоящих сейчас у постели раненого, ждет еще более трагическая судьба… Кабанов умер в тот же день вечером. Я сняла с койки его карточку болезни и отнесла в штаб. Через несколько дней мне сказали: паренек, который его ранил, ушел на фронт. Это напомнило мне, что я тоже засиделась на аэродроме.
В один из зимних вечеров, когда в большом опустевшем зале остались только дежурные, телефонист и я, ко мне подошел заместитель начальника штаба.
— Вы, кажется, хотели на фонт?
— Просилась!
— Завтра за вами приедут, можете собираться.
Я тотчас побежала в свою комнату собираться, хотя вещей никаких и не было. Просто хотелось подержать в руках дорожный плащ и поверить, что все это не сон, что я действительно еду. Мне везло, хотя в моем стремлении попасть на фронт не было логики: я должна буду признаться, что даже стрелять не умею, и моим новым товарищам, возможно, будет со мной нелегко. На другой день рано утром я поехала в город купить то, что, по моему разумению, могло пригодиться на фронте. В штаб вернулась к обеду, но пообедать удалось не сразу: за мной уже приехали. Начальник велел мне идти в гостиную и там ждать. Я очень волновалась: вдруг не возьмут? В зал вошел невысокий молодой человек в армейской форме, с большим маузером у пояса. В его внешности не было ничего примечательного, разве только большие серые глаза. Увидев меня, он помрачнел.