Хрущев, ударив себя по коленке, стал оправдываться. Фидель не оставлял ни одного слова без ответа. Оба были удовлетворены, что кризис уже прошел, но каждая сторона оставалась при своем мнении относительно поведения другой. Никита Сергеевич вспомнил некоторые острые высказывания в адрес СССР, которые в дни кризиса вырвались у Фиделя, а тот, в свою очередь, сказал, что этого требовали честь и достоинство государства. Я с трудом поспевал за бешеным темпом разговора, который к тому же становился временами излишне резким. У меня в горле пересохло. Я почти инстинктивно потянулся к бокалу то ли вина, то ли воды, стоявшему на столе, но сделал это неуклюже, свалив бокал, затем упала бутылка, из горлышка которой захлестала струя коньяка на брюки сидевшего рядом Суслова. Подскочил официант, звякнуло разбитое стекло. «Ну, все, – подумал я, – кончилась моя импровизированная карьера переводчика, а может, и не только переводчика». На какой-то момент возник легкий переполох. И вдруг я услышал веселый смех Никиты Хрущева: «У нас, Фидель, посуда бьется только к счастью!» У всех отлегло от сердца. Посыпались шутки, остроты, как лучше смыть коньячное пятно на самом видном месте праздничных брюк Суслова. Мне было совестно за свою неловкость, я не знал, куда деваться от смущения, но радовался, что грозивший разгореться пожар оказался залитым фужером фруктовой воды. Я был немало удивлен, когда через несколько дней Хрущев шепнул мне: «А ты молодец, тогда догадался разбить бокал!»
К концу визита Хрущев пригласил Фиделя на несколько дней в свою любимую Пицунду. Здесь шли переговоры о поставках оружия на Кубу. Никита Сергеевич был в очень хорошем настроении. Каждый раз, когда военные согласовывали очередную переговорную позицию, он говорил: «Добавьте от меня лично еще один танк», если речь шла о поставках танков, или «Прибавьте еще одно орудие в знак личного уважения к Фиделю». Когда в Москве в Министерстве обороны получали окончательно согласованные цифры, специалисты долго ломали голову, какая же организация войск предусматривается при таких странных количествах выделяемой техники.
Когда кончались переговорные вопросы, Хрущев начинал рассказывать о наших внутренних делах. Однажды он начал вспоминать свою инициативу о делении обкомов партии на городские и сельские. Вот что сохранилось у меня на этот счет в записных книжках. «Сидя на краю бассейна с морской водой, Никита заговорил: «Не знаю, чем объяснить, но мне часто, когда я плаваю здесь, в голову приходят новые мысли. Не так давно пришла идея поделить обкомы, потому что никто не желает в этой стране заниматься сельским хозяйством. Оформил я эти мысли на бумаге и, чтобы дать возможность товарищам по политбюро спокойно взвесить разумность предложения, разослал им записку «вкруговую». Пусть подумают! Через неделю все экземпляры вернулись без единого изменения, даже редакционного. Все одобрили. А теперь вот вижу, что мы поторопились.
Вообще в России настолько велика инерция, что побороть ее почти невозможно. Вот ты думаешь небось, что я, первый секретарь, могу что-нибудь изменить в этом государстве. Черта с два! Какие бы я реформы ни предлагал и ни проводил, в основе своей все остается по-прежнему. Россия – как кадушка с квашней: сунешь в нее руку до самого дна – и вроде ты хозяин положения, а вынешь – и останется едва заметная ямка, да и та на глазах затянется и останется ноздреватая пыхтящая масса!»
Однажды Хрущев вспомнил почему-то Лаврентия Берию. Он тут же спросил Фиделя, доверяет ли он своим политическим соратникам. Получив утвердительный ответ, назидательно протянул: «Ну и напрасно…» И стал рассказывать, что вот, мол, у нас столько лет спустя после революции нет-нет да и появляются политические предатели. По его словам выходило, что таким предателем был, в частности, Л. Берия, который, дескать, задумал ликвидировать сразу все политбюро. Для этого Берия распорядился по своей личной инициативе построить несколько государственных дач в районе Сухуми для отдыха членов политбюро. Пришлось выселить из отведенного района местное население, занять его сады, огороды. Ясно, что такие действия не могут вызвать симпатий по отношению к Москве. В Абхазии ширилось недовольство «русскими оккупантами». Берия, по словам Хрущева, предполагал пригласить всю верхушку на открытие этого дачного городка и там арестовать их, обвинить в отходе от сталинских идей и т. д.
И Хрущев решил действовать. Первый, кому он сказал о своем плане устранения Берии, был Г. М. Маленков. Тот, выслушав предложение, со слезами на глазах обнял Хрущева: «Спасибо тебе, Никита Сергеевич, за твою инициативу, за смелость. Иначе Берия всех нас перестреляет!» Затем Маленков начал обрабатывать В. М. Молотова, а Хрущев взял на себя К. Е. Ворошилова. И так далее. Когда все было подготовлено, всем членам политбюро было выдано личное оружие на случай вооруженного сопротивления Берии, в соседней комнате ждали условного сигнала маршал Конев и генералы Москаленко и Гречко. Началось, казалось бы, рутинное заседание президиума Совета Министров. Сразу же по предложению Маленкова оно было превращено в чрезвычайное заседание политбюро с обсуждением вопроса о поступивших данных о предательской роли Берии в годы гражданской войны на Кавказе. В этот момент побледневший Берия рванулся было к своему портфелю, лежавшему за спиной на подоконнике, но Хрущев сильно схватил его за руку и прошептал: «Сиди, Лаврентий, сиди спокойно». Тот обмяк и затих. Вызванные звонком генералы без труда арестовали его, отвезли в бронетранспортере в штаб Московского военного округа на улице Осипенко и разместили его в бункере, служившем в годы войны бомбоубежищем. Охрану несли офицеры в звании не ниже полковника. Потом он был перевезен во Владимирскую тюрьму, там его судили и расстреляли. По словам Хрущева, когда Берия увидел команду, готовую к исполнению приговора, он полностью потерял присутствие духа и умер, обвалявшись в собственном дерьме.
Переводя такие откровения Хрущева, я невольно думал: «Какой же поганой жизнью вы живете, господа руководители!» Смотреть на них вблизи было и горько, и смешно, настолько не вязался их реальный облик с внешним парадно-выходным образом, создаваемым на потребу публике. Я был свидетелем маленького трагикомического происшествия, случившегося там же, в Пицунде. На даче почти постоянно находился тогдашний первый секретарь ЦК компартии Грузии Мжаванадзе. К столу переговоров, стоявшему на веранде, его никто не звал, а сам он из деликатности сидел обычно в смежной комнате, отделенной от веранды стенами с широкой дверью, выполненной из толстого литого стекла хорошего качества. Там он читал газеты, журналы, просматривал какие-то свои бумаги, но всегда был готов прийти по первому зову шефа.
Шли дни, а его все не звали, и он присутствовал только на обедах, на которых произносил остроумные витиеватые тосты и рассказывал о грузинских блюдах. Но однажды Хрущев громко позвал его с веранды: «Мжаванадзе, иди-ка сюда!» Тот вскочил с кресла и, повинуясь инстинкту, рванулся на зов хозяина. И вдруг с ходу треснулся лбом о массивное стекло двери, ведшей на веранду. Удар был настолько сильным, что Мжаванадзе рухнул, будто сраженный автоматной очередью, и вытянулся на полу, уставившись пухлым животом в голубое небо родной Грузии. Каждый реагировал по-своему: Фидель бросился на помощь, Никита послал своего охранника наверх за медсестрой. А я… не мог удержаться от смеха. Столь беспощадное наказание лакейской проворности, мгновенный переход от шустрости к величественному покою напомнили сцены из немых фильмов начала века. Заметив неодобрительный взгляд Хрущева, я быстренько ретировался в привычную компанию обслуживающего персонала и охранников, которые всегда приглашали меня обедать в свою столовую. С ними можно было смеяться вволю, а еда и питье были не хуже, чем на господском столе.