– Лейтенант, ноги оторвало… – простонал у меня в ногах стреляющий.
С трудом я откинул переднюю половину люка. Задняя была открыта. Я схватил стреляющего под руки и стал выбираться из башни. Стотонная масса снова саданула мое лицо.
Покидая машину, танкист не задумываясь отключает колодку шнура танкошлема. Я не сделал этого и был наказан невыносимой болью.
Опустив стреляющего на его сиденье, чтобы отключить колодку, я увидел не только оторванные ноги. Из-под разодранной телогрейки волочились окровавленные кишки.
Схватив под руки стреляющего, я стал протискиваться в люк. Автоматная очередь хлестнула по откинутой крышке, по стреляющему, по моим рукам. Не знаю, был ли еще жив мой стреляющий, когда он упал в танк, а я – на корму, на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая о боли, я быстро соскочил на землю и повалился в окровавленный снег рядом с трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. В тот же миг надо мной просвистела автоматная очередь из траншеи, которую мы перемахнули. В тот же миг вокруг танка стали рваться мины из ротного миномета.
Я хотел подползти вплотную к танку. Но та же сатанинская боль снова обрушилась на мое лицо.
Я чуть не заплакал от досады. Подлая колодка шнура танкошлема попала в станок разбитого пулемета, который провернулся при взрыве.
Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех – на левом сочилась кровь. Руки не подчинялись мне. Мишень для минометчика, я оказался привязанным к пулемету.
Танкошлем не был застегнут. Только пуговица на ремешке ларингофона мешала мне избавиться от него.
Даже натягивая гусеницу или меняя бортовую передачу, я не прилагал таких нечеловеческих усилий, как сейчас, когда я пытался расстегнуть эту проклятую пуговицу. Но мороз, сковавший пальцы, или перебитые предплечья сводили на нет все мои попытки.
И вдруг пуговица расстегнулась. Я начал подползать к танку. С головы сполз танкошлем, привязанный к пулемету. Кровь снова стала заливать глаза.
Я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну все, подумал я, оторвало ноги. С трудом я повернул голову и увидел, что ноги волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило.
Было уже совсем светло. На опушке рощи горел арт-штурм. Если бы я знал до того, как выскочил из танка! Не было бы ранения рук и ног, и я бы отсиделся в несгоревшей машине. Но я привык к тому, что за первым снарядом последует второй. Я струсил.
Сейчас, беспомощный, беззащитный, я лежал между трупами десантников у левой гусеницы танка. Из траншеи отчетливо доносилась немецкая речь. Я представил себе, что ждет меня, когда я попаду в немецкие руки.
Явно еврейская внешность (мог ли я знать, что лицо мое расквашено и у меня уже нет вообще никакой внешности). На груди ордена и гвардейский значок. В кармане гимнастерки партийный билет. Надо кончать жизнь самоубийством. Это самое разумное решение.
Я попытался слегка повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под живот и достать из расстегнутой кобуры парабеллум.
Не знаю, сколько длилась эта мука. Минуты? Часы?
Ленивые снежинки нехотя опускались на землю. Потом припустил густой снег. Потом прекратился.
Наконец я вытащил парабеллум. Я взял его летом у высокого, тощего оберлейтенанта. Мой танк подбили пред самой траншеей. Башнер и я свалились чуть ли не на головы ошалевших от неожиданности немцев. Башнер швырнул гранату, сгоряча забыв вытащить чеку.
К счастью, забыв. Граната пролетела не больше пяти метров. Если бы она взорвалась, мы погибли бы вместе с немцами. Граната угодила в голову оберлейтенанта, и, пока он приходил в себя, я успел схватить его за горло.
Парабеллум я заметил, когда он выпал из руки бездыханного оберлейтенанта на носок моего сапога. С тех пор я не расставался с этим пистолетом.
В патроннике постоянно был девятый патрон. Надо было только перевести предохранитель с «зихер» на «фоер». Но как его переведешь, когда пальцы окоченели от холода, когда пистолет весит несколько тонн?
Время провалилось в бездну. Вселенная состояла из невыносимой боли в голове и лице, заглушающей все остальные боли. Только при неосторожном движении, когда хрустели отломки костей в перебитых руках и ногах, боль из места хруста простреливала все естество, и сила боли становилась почти такой, как в разваливавшейся голове.
Большой палец правой руки примерз к рычажку предохранителя. Для того чтобы раздавить кадык на тощей шее оберлейтенанта, мне не надо было прилагать таких усилий. Я даже забыл, для чего мне нужно перевести рычажок. Наконец предохранитель щелкнул. В патроннике девятый патрон.
Я вспомнил. Я отчетливо слышал немецкую речь. В воздухе висело едва различимое урчание дизеля. А может быть, мне только показалось? Надо нажать спусковой крючок, чтобы немцы не взяли меня живым.
Я пытался просунуть дуло в рот. Но рот не открывался. Только боль в лице стала еще нестерпимее. Я слегка повернулся на левый бок и просунул парабеллум под грудь. Боже, как мне хотелось спать!
Я вспомнил госпиталь, тот, в котором я лежал после второго ранения. Койка, покрытая свежей белой простыней. Белая наволочка на мягкой подушке. Белая простыня под шерстяным одеялом. Так тепло. И можно спать сколько угодно. И никаких команд. Так тепло под шерстяным одеялом…
Самоубийство не было предотвращено. Это свобода выбора. Он не потерял сознания, хотя уверен в этом. Он разумно сломанной рукой подавал команду подъехавшему танку. Элементарных знаний механики достаточно для того, чтобы понять невероятность сделанного им. Можно ли переломанной рукой поднять тяжелый пистолет? Но он сделал это. Он перевел рычажок предохранителя, что намного труднее, чем нажать спусковой крючок. Были устранены все препятствия на пути к самоубийству.
Имело ли значение, что он моложе, чем в предыдущих жизнях, то, что у него не было ни жены, ни детей?
Нет. Ему девятнадцать лет. Даже ближе к двадцати. После всего пережитого на войне он вполне зрелый мужчина.
Это свобода выбора. А жена и сын у него еще будут. И главное – он вернется на землю, которая обещана его предкам – Аврааму, Ицхаку и Яакову. Он выбрал нужный отрезок на дуге колебаний между Добром и Злом. На обещанной земле у его народа больше никогда не будет необходимости кончать жизнь самоубийством.
1989 г.
На коротком поводке с парфорсом
На светло-зеленом пластике стола лужица пролитого кофе и золотой блик, прорвавшийся сквозь густую листву дерева, напоминающего акацию. Чем не картина абстракциониста?
Он положил газету и откинулся от стола. Бумага порыжела, впитав коричневую влагу. Не приближаясь к столу, он попытался снова прочитать уже знакомые строки. Нет, невозможно. Будь газета на русском языке… Английским он владеет в совершенстве, а поди, не прочитаешь. Забавно, что сейчас он подумал об этом. Побочный продукт мышления? Побег от смысла газетной заметки? Будь оно проклято! Ну сбежал. Ну попросил политическое убежище. Не он первый. Не он последний. Правда, сбежал не просто артист, а уникум. Это ли так взволновало его в прочитанном сообщении?