В 1947 году мне вдруг открылось, что я вовсе не гражданин великого и могучего Советского Союза, а безродный космополит. Нет, никто мне прямо не указал на это. У меня даже не было псевдонима, скрывавшего еврейскую фамилию. Я еще не успел причинить вреда своей стране на идеологическом фронте. Но тем не менее я ощущал себя очень неуютно только потому, что моими родителями были евреи.
Как-то ночью, когда боль в рубцах не давала мне уснуть, я закрыл глаза и построил мой первый взвод, мальчиков из двух девятых классов. Со мной тридцать один человек. Удивительная получилась перекличка. Двадцать восемь евреев и три украинца. В живых остались четверо. Из украинцев – только один. Из двадцати восьми евреев – трое. То ли усилилась боль в рубцах, то ли новая боль наслоилась, но уснуть мне не удалось.
Что-то оборвалось во мне после этой ночи. Стал выветриваться из меня пролетарский интернационализм, на котором я был вскормлен. С подозрением я относился к неевреям, на каждом шагу ожидая от них неприязни. Я стеснялся самого себя. Стыдно, что во мне могла произойти такая метаморфоза. Я понимал, что необходимо вытравить из себя эту патологическую подозрительность. Для этого надо встречаться с людьми, порядочность которых вне сомнений.
Я почувствовал непреодолимую потребность встретиться с Григоруками.
Летом 1949 года, во время каникул, я поехал в Грушевку, Полтавской области.
Я смотрел в окно вагона, когда по мосту из Крюкова в Кременчуг поезд пересекал Днепр, и с недоверием вопрошал: неужели шестнадцатилетний мальчик, раненый, девятнадцать дней без медицинской помощи и почти без пищи, ночью, в дождь, смог преодолеть эту водную ширь? Сейчас, днем, летом, достаточно сильный, я бы не решился на это.
Из Кременчуга я направился на север вдоль Днепра. На месте бывшей Грушевки нашел развалины, поросшие бурьяном. Кто разрушил Грушевку? Немцы? Красная армия? Какая разница. Я не нашел Григоруков.
1988 г.
Буханка хлеба
Авиозу
Почему я вспомнил именно этот день? Ведь там, во время боев в предгорьях Кавказа, были дни более яркие – если можно назвать яркими дни пребывания в аду. Дни, когда я чудом избегал смерти, или, вернее, смерть избегала меня. Например, тот осенний день 1942 года, когда бронепоезд «Сибиряк» отразил атаку стада немецких танков. Четыре 76-миллиметровые пушки бронеплощадок и две 37-миллиметровые зенитки и два крупнокалиберных пулемета на открытых платформах впереди и позади бронеплощадок против десятков танковых орудий. Да и сравнить ли маневренность танков с маневренностью бронепоезда, привязанного к железнодорожной колее… Правда, экипажи бронеплощадок были укомплектованы добровольцами-сибиряками, железнодорожниками, которые служили танкистами во время боев на озере Хасан и на Халкин-Голе. Вечером того дня у меня появилось стихотворение:
Воздух вздрогнул.
Выстрел.
Дым.
На старых деревьях обрублены сучья.
А я еще жив.
А я невредим.
Случай.
Грешен. Даже во время боев у меня иногда выкраивалось время глотать книги стихов, они во множестве валялись на путях отступления. И писать стихи. Наверное, в семнадцать лет все пишут стихи…
Случилось это уже позже того дня. А сколько еще не менее страшных дней пришлось пережить летом и осенью 1942 года… Почему же не те дни, а именно этот, прокручивается в моем сознании со всеми подробностями от подъема до отбоя, как полнометражный документальный фильм? Хотя, собственно говоря, подъема не было, ночь была бессонной.
Шесть разведчиков отдельного дивизиона бронепоездов в ту ночь вернулись из ближнего немецкого тыла и по приказу майора Аркуши, командира дивизиона, заняли оборону вдоль северо-западного края железнодорожного вокзала. Майор предупредил, что, как только нас сменят пехотинцы, мы должны пробраться в теснину, в которой скрылся бронепоезд. Километра три от станции. Туда он сумел отойти своим ходом вчера вечером после боя с немецкими танками. Болванкой был пробит сухопарник бронепаровоза. Воентехник Тертычко под огнем противника, обжигаясь, заглушил пробоину поленом и паклей. Ночью должен был подойти «черный паровоз» и вытащить бронепоезд в тыл. «Черными» называли все небронированные паровозы, от «овечки» до ИС и ФД. По какой-то причине «черный паровоз» ночью не пришел. И не пришли пехотинцы, которые должны были нас сменить. Тоже по какой-то причине.
Занять оборону!.. Что бы сказал майор, увидев эту оборону? Но ведь у него была карта-километровка с горизонталями, и он даже по карте мог представить себе абсурдность такого приказа. Оборона! Шесть человек, вооруженных автоматами, гранатами и кинжалами, должны были прикрыть участок фронта шириной не менее километра, доступный атакам немецких танков…
А что сумеет пехота, которая должна сменить нас? К майору Аркуше я относился с уважением. Он лучше меня знал, как воевать. У меня в петлицах не было не только двух шпал, но даже ни одного треугольника. Почему же такой идиотский приказ? Значит, ему приказал кто-то, может быть, генерал. Нехорошие мысли вползали в голову ортодоксального комсомольца. Я стыдился самого себя. Но такая оборона!..
Почему именно этот день я вспоминаю? Странно. Отчетливо помню все подробности его, но не могу вспомнить, когда именно все произошло, не могу прикрепить его к определенной календарной дате. Помню только, что этот летний день с легкими пушистыми облаками на ярко-голубом небе, вероятнее всего, конца августа 1942 года, будил в душе противоречивые чувства. С одной стороны – не придется мокнуть под дождем. С другой стороны, такой день – раздолье для немецких самолетов, от которых нет спасения. Но если уж говорить о дне, то, конечно, от подъема до отбоя.
Подъем все-таки был. Минута, когда в этом ярко-голубом небе появилась проклятая «рама». Этот немецкий разведывательный самолет с двумя фюзеляжами, хоть он не стрелял и не бомбил, мы ненавидели, пожалуй, больше, чем убивавшие нас «юнкерсы» и «хейнкели». Медленно, словно паря, «рама» своим жужжанием выматывала нервы. Мы ведь знали, что она наблюдает за нами, за каждым нашим движением. А через несколько минут на привокзальную площадь и все открытое рядом с нею пространство с грохотом, который мы слышали, находясь в полукилометре оттуда, выкатили немецкие танки и грузовики с пехотой. Со своего наблюдательного пункта я пытался сосчитать танки. Иногда получалось двенадцать. Иногда четырнадцать. Танки стояли, заслоняя друг друга. В бинокль отчетливо было видно, как немцы, танкисты и пехотинцы, расположились завтракать у своих машин. И нам не мешало бы. Только еды у нас не было. И позиция наша – ужаснее не бывает. Но ведь мы ждали пехоту.
По привычке я приготовил данные для стрельбы бронеплощадок, хотя понимал всю бессмысленность расчетов. В самом благоприятном случае из лощины могло стрелять только орудие передней бронеплощадки. Но по привычке данные для стрельбы были приготовлены и по привычке мы передали их бронепоезду. Благо связь у нас была налажена, и для этого не пришлось тянуть линию. Степан Лагутин, несмотря на свой рост и вес, в сапожищах сорок шестого размера легко взобрался на телеграфный столб и накинул провод от телефона на третий и четвертый провод между столбами, шагающими вдоль железнодорожного пути. А у бронепоезда на те же провода накинули провод их телефона.