Мы были диаметрально противоположны. Признавая мое превосходство в нашей дружбе, Саша не переставал издеваться надо мной по поводу моего пуританства. Это он прозвал меня капуцином. А я нудно отчитывал его за очередную даму и предрекал ему визит к венерологу.
В мае 1944 года мы прибыли в Нижний Тагил получать танки.
Запасной полк при танковом заводе был близнецом 21-го УТП – та же система воспитания патриотизма, то же бездушие и пренебрежение к человеческой личности. А я-то думал, что 21-й УТП единственный в своем роде!
В течение десяти дней пребывания в Нижнем Тагиле Саша успел сменить двух любовниц. Обычный порядок вещей.
Просьба направить нас в одну и ту же часть вызвала подленькую ухмылку у капитана, всю войну просидевшего в тылу. Почему бы не сделать подлость, если у тебя в руках какая ни есть власть?
Мы простились на эстакаде. Мы были суровыми мужчинами. Мы постарались не выдать своих чувств. Саша вскочил на платформу. Два паровоза потащили эшелон с тридцатью танками в неизвестном для нас направлении.
На следующий день таких же два паровоза помчали куда-то на запад эшелон, на одной из платформ которого стояла моя новенькая тридцатьчетверка.
Прошел год и три месяца. Порой удивляешься – время, прожитое на войне, составляет относительно небольшую часть твоей жизни. Почему же доля этого времени так весома? Почему ты никогда совсем не уходишь от него в настоящее? Марши. Бои. Марши. Бои. Гибель друзей. Ранение. Возвращение сознания и возвращение в жизнь.
Воспоминания и осмысливание. Твое. Индивидуальное. Как красная линия маршрута на твоей километровой карте, когда ты даже не знаешь направления главного удара. Не твое собачье дело. Знай свое направление. Знай свою красную линию. История делается не тобой – полководцами. Откуда выведать историку, что бой, ставший ступенькой на лестнице человечества, будет представлен генералами не так, как был задуман, а так, как он состоялся. А состоялся он так благодаря твоему единственному танку, благодаря случаю, благодаря… Но историю делаешь не ты. Историю делают личности, которые порой даже не могут разобраться в красной линии маршрута на твоей километровой карте.
Прошел год и три месяца после нашего прощания на эстакаде танкового завода. Я очутился в Москве, в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск.
Мимо мрачных пустырей я плелся на костылях от станции метро «Сокол» на Песчанку, возвращаясь из города в казарму. В первый же день пребывания в полку я случайно услышал о происшествии: какого-то старшего лейтенанта извлекли из постели не то жены не то дочери генерала. Не знаю почему, но я тут же решил, что это Саша, хотя в каждой танковой части, естественно, мог быть свой собственный ловелас. Я тут же пошел в казарму первого батальона и тут же нашел моего друга, томившегося под домашним арестом.
То ли за год и три месяца изменилась наша сущность, то ли эмоции мирного времени отличаются от эмоций во время войны, но нам не удалось казаться суровыми мужчинами.
Сашу можно было освободить от домашнего ареста значительно раньше срока. Он сам себя арестовал, посвятив каждую свободную минуту общению со мной. А тут еще произошло нечто совершенно чудовищное.
Офицеров из полка направляли в разные части. Большинство демобилизовывали. Батальоны были наполнены ропотом недовольных. Многие увольняемые хотели остаться в армии. Оставляемые в армии хотели демобилизоваться или поехать не туда, куда их направляли.
Я спокойно ожидал своей очереди, понимая, что инвалидность, если и не обеспечивает мне полной независимости, то, по крайней мере, не помешает осуществить задуманного – стать студентом медицинского института, о чем я мечтал, належавшись и насмотревшись в госпиталях.
Но командование, которое, конечно, более сведуще в том, чем должен заниматься каждый военнослужащий, решило, что я буду танковым инженером.
Подавленный и возмущенный я вернулся в казарму, где меня уже ждал Саша. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, кто кого сейчас должен утешать.
Казалось бы, что могло быть хуже моего положения? Но когда Саша рассказал о беседе в политотделе полка, я понял, что худшему нет предела. Саша зачислен в духовную семинарию. Это не только приказ командования, но и партийное поручение.
Я повалился на койку от хохота, представив себе Сашу в облачении священника. Но убитый вид друга быстро заставил меня перестать смеяться.
Вскоре я получил отпуск и сбежал в медицинский институт. Еще через несколько месяцев я без труда демобилизовался, воспользовавшись всеобщей неразберихой и очень удобной ситуацией, когда правая рука не знает, что делает левая.
В Сашином случае руки знали свое дело отлично и держали раба Божьего цепко вплоть до окончания им семинарии, а затем – духовной академии.
Сашины письма, сперва примитивно-солдатские, постепенно становились все более отшлифованными, а через несколько лет стали образцом эпистолярного жанра. Но и в начале и потом они состояли наполовину из ерничанья, а на другую половину – из цинизма, все еще коробившего меня. Переписка тлела несколько лет, а затем угасла. Новые друзья. Новые интересы.
Нередко мы смотрели на фотографию Саши в альбоме на странице военных лет. Юный офицер в новенькой гимнастерке с парадными погонами, портупея. Но форма ничего не могла прибавить к насмешливо прищуренным воровским глазам, большому красивому носу, казацкому чубу, нависающему над правым глазом, а главное – к впечатлению неповторимости, исключительности, необычности.
В январе 1965 года я привез в Москву диссертацию. Дела были завершены. Ощущение удивительной легкости и раскованности подхватило меня, когда я вышел из ворот Центрального института травматологии и ортопедии. С портфелем, вмещавшим зубную щетку и пустоту на месте сданных экземпляров диссертации, я сел в троллейбус, даже не обратив внимания на номер.
Случилось так, что вместо станции метро «Войковская» я почему-то оказался возле станции «Сокол».
Почти двадцать лет назад я плелся здесь на костылях к своей казарме. Все было пустынно, необитаемо. И станция «Сокол» была конечной. Сейчас ее окружал массив огромных зданий. Город разросся неимоверно.
Я разглядывал незнакомый пейзаж, и наледь под колесами отъезжавших троллейбусов, и снег, искрившийся под январским солнцем. Я вспоминал август 1945 года, полк, Сашу под домашним арестом. Снег искрился, как письма из духовной академии.
Вместо троллейбуса к остановке мягко подкатил черный «ЗИЛ». Милиционер уже собирался поднести к губам свисток. Но, увидев марку автомобиля, сделал вид, что не заметил нарушения, и охотно стал отвечать обратившейся к нему старушке.
Выскочил шофер и открыл правую заднюю дверь лимузина. И милиционер, и зеваки, и я в их числе с любопытством смотрели на величественно вышедшего красавца-священника в темно-лиловой бархатной скуфье, в серо-лиловой рясе, сидевшей на священнике, как парадный китель на кадровом строевом офицере, с панагией такой красоты на груди, что от нее трудно было оторвать взгляд.