Когда она застынет навсегда
В молчанье мертвом ледяной могилы,
Раскаяньем твоим наполнит сны,
Но не воскреснет трепет быстрой крови
В погибшей жизни… Вот она – смотри:
Протянута к тебе.
[40]
Я беременна. Думаю, Джонни знал об этом. А может, и нет.
Я беременна дважды: ребенком Джонни и памятью петли Шрюна. Не знаю, связано одно с другим или нет, а если связано, то в какой степени. Пройдут месяцы, прежде чем родится ребенок, и всего несколько дней, прежде чем я предстану перед Шрайком.
Но я помню те минуты, когда истерзанное тело Джонни вынесли на обозрение толпы, а меня еще не увели. Они стояли там, в темноте, – сотни священников, дьяконов, экзорцистов, служек и простых верующих… в красном полумраке под вращающимся идолом Шрайка… и вдруг все разом монотонно запели, и голоса их эхом отдавались под готическими сводами. А пели они примерно следующее:
«БЛАГОСЛОВЕННА БУДЬ
БЛАГОСЛОВЕННА БУДЬ МАТЕРЬ НАШЕГО
СПАСЕНИЯ
БЛАГОСЛОВЕННА БУДЬ ДЛАНЬ НАШЕГО
ИСКУПЛЕНИЯ
БЛАГОСЛОВЕННА БУДЬ НЕВЕСТА НАШЕГО
СОЗДАНИЯ
БЛАГОСЛОВЕННА БУДЬ».
Я была ранена и в шоке. Я ничего не понимала. Да и сейчас не понимаю.
Но я знаю, что когда наступит время и Шрайк придет, мы с Джонни встретим его вместе.
Уже давно стемнело. Вагон беззвучно скользил между звездами и льдом. Все молчали, только поскрипывание троса нарушало тишину.
Некоторое время спустя Ленар Хойт обернулся к Ламии:
– У вас тоже свой крестоформ.
Ламия молча посмотрела на священника.
– А как вы думаете, – обратился к ней полковник Кассад, – Хет Мастин и был тот самый тамплиер, что разговаривал с Джонни?
– Возможно, – ответила Ламия Брон, – хотя я этого так и не выяснила.
И тогда полковник, глазом не моргнув, спросил у нее:
– Хета Мастина убили вы?
– Нет.
Мартин Силен потянулся и зевнул:
– До рассвета еще два-три часа. Кто-нибудь, кроме меня, собирается спать?
Ленар Хойт и Вайнтрауб кивнули.
– Я подежурю, – сказал Федман Кассад. – Все равно не засну.
– Я, пожалуй, составлю вам компанию, – предложил Консул.
– А я согрею вам обоим кофе, – сказала Ламия Брон.
Остальные вскоре уснули; Рахиль тихо мурлыкала во сне, а они сидели втроем у окна и смотрели на далекие холодные звезды.
6
Башня Хроноса возвышалась над восточными отрогами Большой Уздечки – причудливая и мрачная груда сочащихся влагой камней с тремя сотнями комнат и залов внутри, путаница неосвещенных коридоров, ведущих к длинным и узким залам, башням и башенкам, балконы, смотрящие на северные пустоши, вентиляционные шахты, протянувшиеся к свету на полкилометра и берущие начало чуть ли не в самом лабиринте этого мира, парапеты, отполированные холодными горными ветрами, лестницы – внутренние и наружные, – высеченные в камне и никуда не ведущие, стометровые витражи, установленные так, чтобы ловить первые лучи солнца во время солнцестояния и лунный свет зимними ночами, маленькие, величиной с ладонь, оконца, из которых, собственно, не на что смотреть, бесконечная череда барельефов, притаившиеся в нишах гротескные изваяния, и более тысячи горгулий, облепивших карнизы и парапеты, колонны и склепы и заглядывающих сквозь деревянные стропила в огромные залы. Обращенные к кроваво-красным окнам северо-восточного фасада, днем освещаемые солнцем и газовыми факелами – по ночам, они отбрасывали уродливые тени, отмечавшие время, словно какие-то дьявольские солнечные часы. Повсюду виднелись следы последних хозяев башни: покрытые багровым бархатом жертвенники, висящие в воздухе и стоящие изваяния их божества с разноцветными лезвиями и рубиновыми глазами. Еще больше статуй, высеченных из камня, на узких лестницах и в темных залах – вздумай кто-нибудь прогуляться здесь ночью, он неминуемо наткнулся бы на торчащие из скалы колючие пальцы или острое лезвие, а то и на все четыре Шрайковы руки, зовущие в смертельные свои объятия. И в довершение ко всему – прихотливые кровавые узоры во многих комнатах и залах, красные арабески на стенах и потолках коридоров, пятна запекшейся бурой субстанции на постелях – и большая столовая, в которой, распространяя невыносимый смрад, уже не первую неделю гниют остатки брошенной трапезы, стол, стулья, стены и пол залиты кровью, тут и там валяются немые кучи окровавленной и изодранной в клочья одежды. И повсюду мухи.
– Веселенькое местечко, чтоб мне пусто было! – воскликнул Мартин Силен, и его голос гулко раскатился по залу.
Отец Хойт сделал несколько шагов и замер. Солнце уже начало клониться к закату, и сквозь прорезанные в западной стене на высоте сорока метров узкие щели в зал падали косые столбы света.
– Это невероятно, – прошептал он. – Собор Святого Петра в Новом Ватикане ничто по сравнению с этим.
Мартин Силен рассмеялся и стал еще больше похож на сатира.
– Этот храм построен для живого божества.
Федман Кассад поставил на пол походный мешок и, кашлянув, сказал:
– По-моему, эта башня гораздо старше Церкви Шрайка.
– Конечно, – подтвердил Консул. – Но они хозяйничают здесь вот уже двести лет.
– Что-то не видно этих хозяев, – сказала Ламия Брон, держа в левой руке отцовский пистолет.
Войдя в Башню, они минут двадцать пытались до кого-нибудь докричаться, но замирающее эхо, тишина и жужжание мух постепенно вынудили их умолкнуть.
– Эту пакость построили андроиды и крепостные клоны Печального Короля Билли как раз к прибытию спин-звездолетов, – пояснил поэт. – Восемь местных лет тяжелого труда. Предполагалось, что здесь будет самый большой туристический центр во всей Сети, отправной пункт экскурсий к Гробницам Времени и Граду Поэтов. Но, думается мне, несчастные трудяги андроиды еще тогда знали местную версию легенды о Шрайке.
Сол Вайнтрауб стоял у восточного окна, приподняв дочку повыше, и неяркий вечерний свет падал ей на щеку и на сжатый кулачок.
– Знали так знали, – сказал он. – Поищем лучше уголок, где нет следов этой резни и где мы сможем спокойно поужинать и поспать.
– Выходим вечером? – спросила Ламия.
– К Гробницам? – уточнил Силен, впервые за все время путешествия выказывая интерес хоть к чему-то. – Ты хочешь идти к Шрайку в темноте?
Ламия пожала плечами:
– Не все ли равно?
Консул, стоявший у двери из армированного стекла, которая выходила на каменный балкон, закрыл глаза. Его тело все еще продолжало покачиваться в такт движению вагона. Две бессонные ночи и растущее нервное напряжение окутали сознание серой пеленой, сквозь которую двенадцать часов полета над горными вершинами воспринимались как краткий миг. Он чуть было не задремал, но вовремя открыл глаза.