Не прошло и получаса, как прибыла полиция. Поняв, что его плану грозит срыв, этот человек вышел на улицу поболтать с ними. Он объяснил, что его жена немного не в себе, что она нарочно устраивает такие трюки, чтобы его расстроить, и у них не было особой причины приезжать. Он тщательно все выяснил и знал: задержи он их еще на час, и тайленол убьет его печень, и надеялся, что если даже не заставит их уехать, то хотя бы отвлечет. Он пригласил их на чашку чая и поставил чайник. Он был так спокоен, так убедителен, что полицейские поверили его рассказам. Ему удалось добиться некоторой задержки; но они сказали, что обязаны реагировать на возможную попытку самоубийства и, к сожалению, вынуждены препроводить его в пункт «Скорой помощи». Ему едва успели промыть желудок.
Когда я разговаривал с ним, он описывал все это происшествие так, как я иногда описываю сны, в которых будто бы играю поразительно активную роль, значения которой разобрать не могу. Он еще не оправился от промывки желудка, был сильно взволнован, но совершенно в ясном сознании.
— Не знаю, почему я хотел умереть, — сказал он, — но могу точно сказать, что вчера это выглядело для меня абсолютно логичным. — Мы обсудили подробности. — Я решил, что мир будет лучшим местом, если меня в нем не будет, — сказал он. — Я все продумал и увидел, как это освободит мою жену, как это будет лучше для ресторана, каким это будет облегчением для меня. Вот это-то и странно — мне это казалось замечательной идеей, такой разумной.
Он чувствовал огромное облегчение от того, что его спасли от этой замечательной идеи. В тот день в больнице назвать его счастливым я бы не мог; он был в ужасе от близкого соприкосновения со смертью, как это бывает с выжившими в авиакатастрофе. Жена провела с ним большую часть дня. Он говорил, что любит ее и знает, что и она его любит. Он любил и свою работу. Может быть, что-то подсознательное толкнуло его к телефону, когда он был готов наложить на себя руки, и заставило позвонить жене, а не писать записку. Если это так, утешительного для него было мало, потому что в сознании это не зарегистрировалось абсолютно никак. Я спросил врача, сколько времени больной пробудет в больнице, и врач ответил, что имело бы смысл подержать пациента там, пока не будет лучше выяснена его порочная логика и не установится должный уровень содержания медикаментов в крови.
— Выглядит он достаточно здоровым, чтобы отправиться домой хоть сегодня, — сказал врач, — но он и позавчера выглядел достаточно здоровым, чтобы не находиться здесь.
Я спросил этого человека, будет ли он, по его мнению, пытаться сделать что-либо подобное еще раз. С таким же успехом я мог бы попросить его предсказать чье-нибудь будущее. Он покачал головой и посмотрел на меня с недоумением.
— Откуда мне знать? — сказал он.
Его недоумение, его эмоциональное крушение — обычные явления у суицидальных умов. Джоэль П. Смит из Висконсина, переживший несколько суицидальных попыток, писал мне: «Я одинок. Большая часть знакомых мне депрессивных людей более или менее одиноки, они потеряли работу и исчерпали все возможности в родных и друзьях. Я становлюсь суицидален. Мой верховный хранитель, а именно — я сам, уже не просто сдал свой пост, но, что еще опасней, стал врагом, действующей силой уничтожения».
В тот день, когда совершилось самоубийство моей матери, — мне было двадцать семь лет, — я понимал его причины и верил в них. Она была на последних стадиях неизлечимого рака. Собственно говоря, мы с братом и отцом помогли матери убить себя и, делая это, пережили чувство огромной близости с ней. Мы все считали правильным то, что она совершала. К сожалению, многие верящие в рациональное принятие решения, — в том числе и Дерек Хамфри, автор «Последнего выхода» (Final Exit), и Джек Кеворкян
[65]
, — склонны под «рациональным» понимать «простое». Прийти к этому рациональному решению было отнюдь не просто и не легко. Это был медленный, запутанный, диковинный процесс, повороты которого были настолько же безумно индивидуальны, как тот опыт любви, что ведет к браку. Самоубийство матери — главный катаклизм всей моей жизни, хотя я восхищаюсь ею за это решение и считаю его правильным. Оно так поразило меня, что я по большей части гнал от себя мысли о его деталях и уклонялся от разговоров. Теперь тот простой факт, что оно произошло, — факт моей жизни, и я спокойно поделюсь им со всяким, кто о нем спросит. Но реальность произошедшего — нечто острое, сидящее во мне и режущее при всяком движении.
Сторонники активных мер проводят до одержимости скрупулезное различие между рациональным самоубийством и всеми другими. На самом же деле самоубийство есть самоубийство — неумолимое, тоскливое, ядовитое в той или иной мере для всего, к чему прикасается. Худшее и лучшее — две стороны единого целого; различие между ними качественное, а не количественное. Рациональное самоубийство всегда было популярной и пугающей идеей. Рассказчик в «Бесах» Достоевского спрашивает, убивают ли люди себя «с рассудка». «Очень много, — отвечает Кириллов. — Если б предрассудка не было, было бы больше; очень много; все». Когда мы говорим о рациональном самоубийстве и отличаем его от иррационального, мы очерчиваем предрассудки — свои и своего общества. Убивший себя из-за того, что ему не нравился его артрит, покажется суицидальным; убившая себя из-за того, что не могла вынести перспективы мучительной и лишенной достоинства смерти от рака, покажется вполне разумной. Британский суд недавно присудил одной больнице право насильственно кормить пациентку с диабетом и анорексией и впрыскивать инсулин против ее воли. Она была крайне изворотлива и придумала заменять инсулин, который должна была себе впрыскивать, смесью молока и воды, доведя себя скоро до почти коматозного состояния. «Что это, анорексия? — спрашивал лечивший ее психотерапевт. — Или суицидальное поведение? Или парасуицидальное? По-моему, так поступают депрессивные и очень злобные люди». А как насчет людей с унизительной, но не смертельной в ближайшем будущем болезнью? Разумно ли кончать с собой перед лицом болезни Альцгеймера или рассеянного склероза? Существует ли такая вещь, как терминальное состояние рассудка, при котором человек, много подвергавшийся лечению, а все равно несчастный, может совершить рациональное самоубийство, даже если не болен? То, что рационально для одного, иррационально для другого, и все самоубийства катастрофичны.
В одной больнице штата Пенсильвания я познакомился с юношей двадцати лет от роду, чье желание умереть я особенно склонен чтить. Он родился в Корее и был брошен в младенчестве; его нашли на грани голодной смерти и поместили в сиротский дом в Сеуле, откуда его забрала и усыновила американская чета, подвергавшая его издевательствам. Двенадцати лет он был взят под государственную опеку и помещен в психиатрическую больницу, где я с ним и столкнулся. Он страдает церебральным параличом, до полной бесполезности скрутившим нижнюю часть его тела; речь для него мучительна и дается с трудом. За пять лет постоянной жизни в больнице к нему применяли все известные человечеству лекарства и методы лечения, включая полный спектр терапии против депрессии, в том числе и электрошоковую, но он по-прежнему мучается и полон горечи. Со времени позднего детства он несчетно пытался покончить с собой, но, поскольку юноша находится в медицинском учреждении, его всегда спасали; кроме того, он прикован к креслу в запертом боксе, и ему редко удается попасть в ситуацию уединения, достаточную для того, чтобы у его попыток был хоть какой-то шанс. В бессилии он пытался уморить себя голодом; когда он потерял сознание, его стали кормить внутривенно.