— Шутишь? Почти пятьдесят? А я бы дал тебе сорок, не больше.
— Пятьдесят, пятьдесят… так-то.
— Как ее зовут?
— Мерилин Монро.
— Ну, конечно…
— Не скажу. Она просила меня молчать. Как и ты.
— Вот и ладно. И как она — хорошо трахается?
— А ты?
— Хо-хо! Ничего себе, племянничек! Огрызается!
— Короче, Джесс, тебя мои дела не касаются. Давай обсудим твои. Что с тобой происходит?
Будто не знаешь, будто не догадываешься…
— Просто лежу здесь и думаю.
— Неужели? О чем?
— О том, как в старину мы приходили сюда и заваливались на эту кровать. Как по воскресеньям врывались и устраивали кучу-малу. Мама и папа — Марбет и Проповедник — были в чем мать родила, а мы орали и наваливались на них — вдесятером, да еще две собаки и кошки. А потом пели.
— Пели?
— Да, пели. «Велосипед на двоих», что-нибудь вроде этого. «Луна восходит над горой» или «Надень свою старую серую шляпку». А заканчивали всегда «Типперери», потому что, вопя и прыгая, так возбуждались, что кому-нибудь непременно требовалось бежать в сортир отлить. Господи, какие хорошие были времена! Господи, какие хорошие! Господи!
Джесс расплакался.
— Хорошие времена. Чудесные времена. Веселые времена. Постоянно возились… постоянно смеялись… постоянно пели. С мамой и папой.
Люк смотрел, как он вытирал полотенцем глаза.
— Я сделал кое-что плохое, — продолжал Джесс. — По-настоящему плохое. Самое плохое, на что способен человек.
— Знаю.
— Откуда? Я же тебе не дозвонился.
— Не дозвонился?
— Я тебе звонил. В дом Кинкейдов. Несколько недель назад. Сразу после… после того раза, как мы с тобой виделись.
— Да, ты прав. Ты мне не дозвонился.
— Что-то приключилось с чертовым телефоном. Не было соединения.
— A-а… Тогда.
— Да, тогда.
— И чего ты хотел?
— Если бы я знал. Помощи.
— Какой?
— Господи, откуда я знаю? Помощи, и все! Но так и не дозвонился.
— И…
— И… Люк, я так устал — очень устал. И боюсь. Я не знаю этого человека — себя. Не знаю того, кто кажется мной, но я его никогда не встречал — только в самых кошмарных снах. И вот… я… я его боюсь — он меня пугает. Страх такой, что пробирает до самого нутра. Господи, я так не хочу быть этим человеком. Я — это не он. Нет! Я его не знаю. Кто, черт возьми, он такой? Кто мной владеет? Откуда взялся? Как получился… получился из того счастливого ребенка? Откуда объявился? Господи, я никого не хочу убивать! Не хочу! Почему я это делаю? Почему? Господи! Господи, помоги! Кто-нибудь, помогите!
Люк поднялся — сгорбленный, сигарета прилипла к губам, ноги тяжелые, будто налились цементом, — подобрал с пола бутылку виски: надо ему что-нибудь дать. Что-нибудь — хотя бы это. Подошел к кровати, снова наполнил стакан Джесса и коснулся гранью бутылки его лба. Пусть ощутит прохладу. Пусть ощутит хоть какую-то связь: холодное стекло в данном случае — как рука — как палец — нечто почти очеловеченное.
Вернувшись к своему стулу, он подлил виски и себе.
И стал смотреть на дядю. Тот скрючился на кровати — глаза убийцы, что они видели? Руки убийцы, что они натворили? И сердце так и не повзрослевшего ребенка, неспособное к сопереживанию. Джесс всегда сочувствовал только себе: своим неудачам. И не понимал, что другие тоже умели чувствовать. Только он грустил, и только он веселился. Никто другой никогда не плакал.
Похоже на строчку из песни.
А почему бы и нет? Разве песня не может сказать правды?
— Джесс!
Никакого ответа. Лишь взгляд переместился с кончика сигареты на виски в стакане.
— Беглец!
— Что?
— Нечего злиться, гуляка. Валяешься на моей кровати, твоя кровь на моем полотенце и на моей подушке; твои паршивые ботинки извозили в собачьем дерьме мои простыни. Так что нечего на меня катить, Джесс.
Люк знал, что дядя воспримет его слова как должное. Это была его, Джесса, манера устанавливать по собственной воле границы вокруг своей жизни: «Отвали — или подходи, и я тебя уделаю». И никаких других законов: «Либо будет по-моему, либо иди к черту».
— Ну, так чего тебе? — проговорил Джесс и затушил сигарету.
Люка передернуло — дядя вместо пепельницы использовал прикроватный столик.
— Что ты собираешься делать дальше?
— Не понял, что значит «дальше»?
— Перестань, Джесс. Ты в бегах. Скрываешься от полиции. А от кого еще?
— От них.
— Понимаю, что от них. Но кто такие эти «они»?
— Сам знаешь.
— Знаю только потому, что они звонили. И, похоже, голоса мне знакомы. Но я не уверен. Так что скажи: они отсюда? Из Стратфорда? Китченера? Лондона? Или Виндзор-Детройта?
— Из Виндзор-Детройта.
Господи!
Серьезнее некуда. Виндзор-Детройт пользовался самой дурной славой. Там умирали. Там убивали людей. Ворота нелегальной иммиграции, проституции и, главное, наркотиков.
— У них пистолеты? Про ножи я знаю. А как насчет пистолетов?
— Они им не нужны. Дело в том, что они ими не пользуются. Кроме пистолетов и ножей, существуют другие способы: удавка из проволоки или веревки и пластиковые пакеты на голову. У них в запасе много чего есть.
— Джесс, это ты убил тех женщин?
Дядя закурил новую сигарету…
— Джесс, это ты убил тех женщин?
…посмотрел на окровавленное полотенце в своей руке и отбросил его в сторону.
— Джесс, скажи. Ради бога, скажи только «да» или «нет». Скажи мне.
— Не знаю.
— Брось, Джесс. Господи! Ты либо сделал это — либо нет.
— Я не знаю. Богом клянусь, не знаю. Помню только, что был с Ленор Арчер. Но потом вырубился. Она ответила «нет», и я ее ударил. — Он щурился, как человек, который пытается что-то разглядеть в темноте. — Да, я был там. Она сказала «нет», я ее ударил, а очнулся уже у реки. А потом услышал — люди говорят, что Ленор мертва. Мертва. Убита. Укокошена. Каким-то типом, который ее изнасиловал. Но она ответила «нет», Люк. Сказала «нет». Я ее ударил. Может быть, сильно. А остального не помню. Только ощущение, что, наверное, это я. То есть, раз она умерла. Значит, наверное, это я.
Люк ждал. Затем произнес почти шепотом:
— А другие?