Дед Саня пришел посмотреть какой-то фильм из какого-то сериала. Он принес бутылку коричневого самогона и спелые маленькие груши. Я собрал на стол то, что было в это время года всегда под рукой: огромные рыжие помидоры и маленькие огурчики с каплями дождя на крепких боках, вареные яйца и горячую, рассыпающуюся в толстой фаянсовой тарелке картошку, уху из холодильника и оттуда же утку, запеченную с шампиньонами. Мы так и не включали телевизор. Дед Саня, сморщившись, как от боли, макал чеснок в крупную серую соль и закусывал им маленькие стаканчики самогона, который он называл «чистогоном».
— Убей Бог, завтра ни-ни! Как ничего и не было! — возбужденно и, как всегда, не слишком понятно тараторил дед, широко раскрыв маленькие глазки. — На калгане, потому и полезно для здоровья души. Разрази гром! Когда, кто знакомые. Себе-то я поострее делаю, на махре. Себе-то.
Травка отбивала тошный запах первача. Я пил, закусывал, пьянел и слушал деда Саню, который говорил и говорил о войне, о службе на полевой кухне, словно ни о чем другом и вспоминать не хотел. Как он понимал теперь, война была единственным счастливым временем в его жизни, временем, когда он служил своей родине, ощущая это каждой клеточкой своего тела. Я слушал и думал о том, что никогда не испытывал этого чувства. Та Россия, в которой жил дед Саня, тоже была другой, недоступной для меня страной.
Он говорил и говорил, а я слушал и слушал, не перебивая. То слезы текли из его маленьких пьяных глаз, то беззубый рот обнажался в беззвучном хохоте.
— Ты не думай, мол, кашевар, так уж и все. Войны не видел. Видел я ее, родимую, во всех прикрасах!
Он рассказал о молоденьком солдате, которому срезало голову осколком от разорвавшейся вдруг мины в тот момент, когда он протянул деду Сане руку с котелком. А я представлял себе почему-то старого, как сейчас, деда Саню, который во все свои голубенькие глазки смотрит на обезглавленного мальчика, удерживая его за протянутый котелок, а кровь фонтаном льется из тонкой шеи на землю, на хрипящих лошадей, на рукава дедова ватника, в котел с кашей и в пустой солдатский котелок, который тот все еще сжимает белой окостеневшей рукой.
Бес сидел под столом и укладывал голову на колени попеременно то мне, то деду Сане. Получив утиный хрящик, он сгрызал его здесь же, под столом. И снова выпрашивал подачку. Огромная серая бабочка ударилась в стекло, возникнув неожиданно из мрака и дождя. Дед Саня встал, подтянул гири ходиков и распрощался. Я проводил его до калитки. Обернувшись, он произнес:
— Завтра, к обеду вернутся из города. Я, чай, на утей пойдете? Дак, меня шумните. Пойду с вами, поблукаю.
Утром я проснулся от какого-то странного ощущения, будто пришла весна. Я не шевелился, пытаясь понять, что же такое произошло.
И вдруг услышал.
За окном пел на разные лады скворец. Пел заливисто, с переборами и коленцами, будто наступало не время улетать, а время гнездиться. Я поднялся и пошел на веранду. Бес мгновенно проснулся и выскочил из дверей впереди меня. На улице светило солнце с чистого, по-летнему голубого неба. Около скворечника, на клене сидел черный, как смоль, скворец и пел, уверенный в том, что вернется еще весна в эту Россию, что он сам вернется к этому дереву с теплой корой, где родное гниет гнездо, что только здесь он снова родит и вырастит своих детей.
Ну, что Бес, поживем еще?
Бес обрадовано закрутил куцым хвостиком и; насторожившись, свернул голову на бок, чувствуя, что сейчас случится маленькое счастье — поведут гулять!
ТЮТЮНЯ
водить профессора на охоту нас упросила Валентина. Вернее, не упросила, а просто сказала, чтобы мы сходили с ним и сделали так, чтобы он подстрелил какую-нибудь дичь. Даже, если промахнется, чтобы дичь ему нашли. И при этом так на нас посмотрела своими красивыми, бездонными, лучистыми глазами, что разумная половина нашего мозга моментально отключилась. Остались одни рефлексы. Как два легаша, мы сделали стойку и посмотрели друг на друга: кому стрелять?
— Я их с женой в следующую пятницу привезу, к вечеру. И вы приходите к Тютюне, приглашаю вас «деликатным манером чай кушать».
До глубокой старости Тютюня остался Тютюней — ни имени, ни отчества, ни фамилии, одно прозвище с детских лет. Даже дочь звала его Тютюней. Про таких говорят: под дурачка рядится. Все хи-хи, да ха-ха. С нас, мол, какой спрос, с дурачков-то? Люди друг друга поедом ели, внимательно следили, чтоб ни у кого ничего не оказалось лучше, чем у других. А на Тютюне завистливые взгляды не останавливались: что с него возьмешь?
Когда сокрушали кадницкую церковь, Тютюня под покровом ночи уволок домой все полутораметровые алтарные иконы и обил ими стены сарая, где держал свиней. Те, кому он показывал с тех пор своих дородных боровов, таращили глаза на темные, изъеденные по низу ядовитой свиной мочой доски и незаметно крестились. А со стен на них смотрели равнодушные лики мучеников и суровый, весь в красном огне Спас Нерукотворный. Атеисты не осудили Тютюню за спасение икон — большего глумления над святынями трудно придумать. Верующие тоже не осуждали. Во-первых, худо-бедно, а иконы спас. Во-вторых, у всех почти в хлевах были прибиты к стенам иконки, оберегавшие скотину от болезней, порчи и сглазу.
Все свое добро Тютюня нажил, не вызывая ни у кого раздражения, кланяясь и вашим и нашим. Но вдруг все переменилось в одночасье, когда красавица Валентина, закончила мединститут, устроилась в Горьком на работу стоматологом и вышла там же замуж. Увидев свадебный кортеж с лентами и колокольчиками, соседи вдруг схватились за голову и едва не завыли от досады: дом — полная чаша, у зятя — машина, к дочери на прием в очередь встают! Отвернулись от Тютюни и наши и ваши, стали случая выжидать. А случай, он всегда подвернется. Набрал как-то Тютюня около церкви битого кирпича и засыпал им дорожку в саду. Тут кто-то и вспомнил, что на церкви-то недавно повесили табличку «Охраняется государством». И, хотя никакого государства ни с ружьем, ни с колотушкой около церкви никто никогда не видел, а народ давно уже разобрал полы, перекрытия и листы металла с куполов, Тютюню привлекли. Решающим же для него оказалось то, что на этот раз его нашли, за что осудить, и атеисты и верующие. Смололи Тютюню безжалостно между двумя жерновами, и взялся он пить.
Валентина, видя как приходит хозяйство в убыток, поначалу стала помогать родителям деньгами, а как дошло до нее, что отец все пропивает, стала натурой помогать: то мужиков наймет крышу перекрыть, то огород перекопать, то родителей обует-оденет. Сметливая и хозяйственная в отца, быстро дом обставила. А как с мужем развелась, так вовсе мужиком себя почувствовала, стала на выходные в деревню на «Жигулях» приезжать и отцу выговоры учинять.
Теперь ей зачем-то понадобился профессор, и она решила подобраться к нему с незащищенной стороны.