Недавно по телевидению была передача о вуайеризме, среди прочего речь шла о парнях, которые со скрытой фотокамерой подстерегают женщин, чтобы запечатлеть на снимке их трусики. И занимаются этим с упоением. Они слоняются вокруг Оперы или Мадлен или Сакре-Кёр, повсюду, где толпами отдыхают на траве туристы, и тайком щелкают затвором, направив объектив между ног посетительниц в мини-юбках. Настоящие детективы, нет, коллекционеры, всяком случае профессионалы, эти мастера фотографировать трусики. Они хорошо знают друг друга. Одного спросили, волнует ли его вид трусиков, помогает ли удовлетворить желание, бывает ли у него семяизвержение, когда он проявляет свои снимки. Что побуждает его заниматься этим. Он не мог ничего ответить. Просто ему нравятся дамские трусики, и охотиться за ними с фотоаппаратом — его хобби, больше сказать ему нечего. Какой-то психиатр произнес слово «фетиш». Он полагает, что ажурные трусики, усердно рекламируемые индустрией нижнего белья, выглядят в глазах фантазеров девственной плевой, и когда женщина снимает с себя эту тесно прилегающую к коже прозрачную ткань, это выглядит как лишение девственности. Значит, щелчок фотоаппаратом женщине между ног — эрзац полового акта?
Путник, выглядевший тогда еще вполне респектабельно, хотя и был уже на полпути к тому, чтобы стать асоциальным элементом, ощутил, держа руку на причинном месте своей случайной подружки, не столько ее трусики, сколько собственную развязность, потерю стыда. И вот они сидят и обнимаются, такие, какими сотворила их природа и прежняя жизнь, полураздетые, отгородившись от общественности портьерой, в полумраке их обнаженные тела белеют и кажутся блеклыми, как одиночество. Они забывают об осторожности, откладывают в сторону оружие, уравниваются в правах, становятся людьми; архаическая форма взаимопонимания, сообщничества; они делятся чем-то, а это всегда в радость.
О чем ты думаешь, спрашивает девушка, которой просто и приятно общаться с этим клиентом, потому что он неприхотлив и великодушен, не зажат, приятный человек, простой. Ей хорошо с ним.
О чем я думаю? Трудно сказать. Многое приходит мне в голову. Прежде всего я думаю о том, что мне хорошо и что ты мне нравишься. Знаешь, у тебя красивые глаза. А про себя думает: истрепанная кушетка, засиженная, как скамейки в пригородных поездах бедных стран, подумать страшно, как она выглядит при дневном свете. Кушетка, на которой устраивались в полумраке столько проезжих клиентов, — вещь, полученная в наследство, в наследство от человечества. Я тоже один из многих, думает он, один из тех, других. Чувствуешь себя как в поезде, когда был молодым, без имени, без денег, но устраивался, как мог, помогал соседям по купе, и они тебе помогали, пока длилась совместная поездка, а потом расставались навсегда. Он чувствует свои кости, собственное тело кажется надежным другом, он чувствует и ее тело и импульсивно притягивает его к себе: сокровище мое. Все вокруг него вдруг становится необыкновенно ясным, удивительным и доступным, бутылка в ведерке, пыльная, засаленная портьера, его ботинки под столиком и ее туфельки напротив, стоят в уголке, будто хотят вцепиться друг в друга. Кажется, все вещи послушны ему и каждая занимает положенное ей место. Каждая принимает нужный образ. Ему чудится, будто он слышит, как шумит город, да, именно город проплывает сейчас перед его внутренним взором, город с его залитыми светом улицами, с освещенными изнутри магазинами. Уличные сцены: кто-то спешит в лавку, кто-то к мяснику, к газетному киоску или на почту. Шум и бормотание города, он видит, как бегут куда-то улицы, каждая со своей толкотней, со своей суматохой, под своим собственным небом. А он посреди города в отгороженной нише бара, как на острове. Или как на родине, думает он, бар для него — кусочек родной суши в бескрайнем море, а ниша с ее подобием любви — желудочек сердца, город наполняет его жизнью и дрожью. До краев.
Но путник преувеличивает. Чрезмерно приукрашивает ситуацию из-за случайной встречи, не только банальной, но и предосудительной, проходящей под знаком купленной благосклонности. Моя мать, к примеру, об этом и слушать бы не стала. Она просто не поверила бы этому, не допустила бы и мысли об этом. Она изгнала бы эту сцену из пространства приличия одним словом: грязь.
А я говорю: путник и впрямь мог чувствовать себя счастливым. Он столкнулся с женщиной, которая ему нравится и которая к тому же от природы великодушна, не сторонится, в отличие от других, иностранцев, гостеприимна. Такое иногда бывает. Незаслуженное счастье. Два чужих человека, познакомившиеся не совсем обычным путем и пришедшиеся друг другу по душе, по крайней мере в данный момент. В нише бара они одаривают друг друга любовью. Причащаются на дорожку. А что до платы, то разве нормальная супружеская любовь не связана с расходами? Такие увертюры, как кино, театр, ресторан или поездка в отпуск; такие любезности, как меховая шуба или украшения. Но вернемся к нашей истории. К какой истории? Бутылка шампанского, вторая, третья, или что там еще приходится выкладывать за тет- а-тет в нише бара, оплачена уже тем, что из всего этого не получится никакой истории. Деньги — защитное устройство, не позволяющее сцене соскользнуть в историю. Пусть все так и останется началом, всего лишь началом без действующих лиц и приличествующего рассказу стиля, своего рода древнейшая исходная ситуация, необходимая для того, чтобы мимоходом воссоздать мгновение счастья. Или иллюзии счастья? Иллюзии столь же важны в жизни, как и деньги. Думает путник.
Наш герой, тогда еще не путник, наверняка знал дорогу в места, где можно укрыться, знал заветное слово, пропускающее в чудесное убежище. Одно время он называл это бросить якорь. Так он называет это — в своих монологах или только в мыслях, — когда боится, что от безысходности может слететь с катушек. В затемненном баре, со стаканом в руке, рядом со все понимающими сообщницами, готовыми прийти в нужную минуту на помощь, с подругами на час обретает он пристанище и почву под ногами. Но прежде всего душевный покой. Он страстно тоскует по этим островкам. Само собой, подобные заведения не сухие доки, алкоголь и все остальное стоит денег. И он тратит их, не считая, выкладывает пачками. И хотел бы остановиться, да не может. Это превратилось в манию. Очень часто он делает это без всякого удовольствия, скорее заставляет себя сесть в поезд ужасов с неизбежной преисподней в финале. Преисподняя — это угрызения совести после отрезвления. Он дает себе клятву не заглядывать больше в бары. Но мания сильнее воли. Все чаще она — его ultima ratio.
[24]
Искушение появляется внезапно, словно выскакивает из кустов, и не отпускает его. Внутренний голос в нем кричит: нет. Но постепенно превращается в голосок, оперирующий все более слабыми аргументами. А искушение улыбается красивыми глазами, уверенное в себе, уж оно-то лучше знает, что делать. Правда, у искушения женское лицо, но его больное существо жаждет не просто женской плоти, а все отчаяннее тоскует по острову, берегов которого ему удается достичь все реже. Он обзывает себя трусом, клянется, что это в последний раз. Случалось, после часов, вечеров и ночей, проведенных у стойки бара, после пьянки он возвращался домой с пустыми карманами, не имея даже мелочи на такси, кожа его дурно пахла, я весь провонял, ворчал он и чувствовал себя виноватым, как человек, злоупотребивший доверием, присвоивший себе чужое имущество. Прокрадывался в гостиницу и вставал под душ, как будто можно смыть грязь, пропитавшую тебя насквозь. В желудке камень, нервы на пределе. Он берет в руки книгу и откладывает ее в сторону, читать он не в состоянии, накрывает лицо подушкой, скрючивается калачиком под одеялом, вертится в постели, встает выпить воды, подходит к окну, задыхаясь, втягивает в себя ночной воздух, утренний воздух, дрожит всем телом. И не у кого попросить помощи, некому пожаловаться на самого себя. А на следующий день глубокая хандра, пустота в сердце, скорбный, неотвратимый звук на все той же частоте; неотвратимый, как приговор врача, установившего у тебя неизлечимую болезнь или эндогенное нарушение психики.