У меня такое впечатление, что жене голубятника не по душе эта начинающаяся дружба. Она несколько раз обрывала эти послеобеденные беседы из окна в окно, затеяв очередной скандал, и все кончалось тем, что окно захлопывалось.
Общество ненависти, сказал Беат. Должно быть, он обронил это просто так, не задумываясь, я же думаю, что эту кажущуюся ненависть, эту ругань можно бы, напротив, считать стыдливым выражением любви, я вообще часто думаю, когда у меня складывается какое-то впечатление, особенно об отношениях между людьми, что оно, это впечатление, может с тем же успехом быть и своей противоположностью. Не знаю, откуда у меня такое чувство, я стал почти болезненно осторожным в такого рода суждениях, в вещах, вроде бы не вызывающих никаких сомнений, что-то во мне постоянно готово столкнуться не только с противоположностью моего предположения, но и с чем-то ужасным, с чудовищными разоблачениями.
Никогда не узнаешь всей правды, Беат, говорю я, супружеская жизнь — вообще тайна за семью печатями, даже они сами, жертвы, супруги, ничего толком не знают — разве хозяин знает все о своем хозяйстве?
И я рассказываю ему о своем дяде Алоисе, брате моей мамы, он нравился мне в детстве, когда особенно хорошо покушав, восклицал: теперь я готов на любые гнусности. В запасе у него было несколько таких выражений, так, когда речь заходила об известном в городе преступнике, он говорил: тут только один выход — сперва удар в солнечное сплетение, потом в подбородок, и он осядет, как куль с мукой. И при этом дядя Алоис ослепительно улыбался, прямо как американские кинозвезды, рекламирующие зубную пасту, у него были прекрасные, белые как перламутр, ровные зубы, красиво завитые волосы, но больше ничего в нем не напоминало киногероя, вообще героя, он был воплощением порядочности, честным дельцом, владевшим маленьким фармацевтическим предприятием в деревне, каждую среду он приезжал к нам в Берн, по делам, но его приезды имели и более возвышенную причину: дядя по совместительству был еще и проповедником, он проповедовал в руководимой им общине пятидесятников, это религиозное движение, если не ошибаюсь, охватывает весь мир, большей частью община состояла из бедняков, служанок, пожилых вдов и старых дев, я думаю, община оплачивала ему дорожные и накладные расходы, деньги шли из добровольных взносов, что было очень удобно для моего дяди, которого мы звали «наш красивый» или «наш красивый богатый» дядя. Он и в самом деле был человеком обеспеченным, приезжал всегда в огромном американском автомобиле, видимо, эти простушки любили красивого, сияющего улыбкой мужчину, я всегда подозревал, что на их собраниях, которые происходили в зале ресторана, присутствовал элемент почитания жениха, присутствовала подавленная или вытесненная эротика. Свои молитвы и призывы к Всевышнему дядя произносил страстным голосом, бормоча и постанывая, боль в его голосе смешивалась со звуками сладострастия, и его паства, закатив глаза, постанывала вместе с ним, финальные сцены в арендованном общиной зале вызывали во мне отвращение. Без сомнения, мой дядя был пастырем и женихом этой общины, в которой преобладали особы женского пола и которая доказывала ему свою верность и преданность собранной в складчину звонкой монетой; это была плата за то, что во время молитвы он доводил их до жуткого состояния экстаза. Для дяди эти вечерние собрания по средам были выгодны не только с деловой точки зрения, но и в плане удовлетворения его мужского тщеславия. Он приезжал к обеду, приезжал к своей сестре, нашей маме, чтобы немного осмотреться и заодно набить у нас брюхо, и когда он наедался до отвала, то зевал и, косясь в мою сторону, произносил не совсем понятные мне слова: теперь я снова готов к любым гнусностям. После собрания он уезжал домой в своем длинном просторном американском автомобиле, увозя собранные в складчину деньги.
Дядя Алоис был не только красивым богатым мужчиной с победоносной улыбкой дамского угодника, но и лучшим супругом на земле. И в самом деле, он и его жена, наша тетя Рудольфина, считались вечно влюбленной, вечно воркующей парочкой, когда их видели вместе, он демонстративно обнимал ее, а она с наигранным жеманством оборонялась и шаловливо оглядывалась, как бы прося о снисхождении. Да и у нас за обеденным столом, по средам, он очень любил похвастаться разного рода приобретениями для своей лучшей половины, он мог долго распространяться о том, куда повезет свою Рудольфину в конце рабочей недели и какими деликатесами будет ее угощать, охотно рассказывал о своей щедрости, о том, что он человек состоятельный, поэтому родственники считали его неистощимым на ласки мужем, который носит свою супругу на руках. У нас он без конца похвалялся тем, как он балует свою жену, и это производило крайне неприятное впечатление не только потому, что моя мама, его сестра, была вдовой и жила в стесненных условиях, но еще и потому, что ей он не дарил ничего, кроме своего аппетита и самодовольства, он жалел для нее даже братского ласкового слова.
Этот наш процветающий дядя Алоис рано отошел от деловой жизни, ему не было еще и шестидесяти, когда он продал свою фармацевтическую фабрику вместе с домом, продал, как он уверял, выгодно, чтобы построить в красивом месте коттедж в английском стиле, где он намеревался без забот провести долгую старость в обществе своей моложавой, хотя и несколько отяжелевшей в бедрах любимой супруги. Так он предполагал, но вышло по-иному. Дом уже был построен, а сад только-только разбит, и вот, когда отошедший от дел и самоотверженной проповеднической деятельности, отказавшийся от частых поездок в американском автомобиле красивый и богатый дядя Алоис работал в своем еще не доведенном окончательно до ума великолепном саду, его внезапно хватил удар, обрушился на него, как гром среди ясного неба, совершенно неожиданно, дядю парализовало, у него отнялся язык. С тех пор он не мог говорить, единственным словом, которое был в состоянии пролепетать этот некогда красноречиво, с постаныванием проповедовавший перед своей сектой и перед Богом человек, было слово «да», только оно срывалось еще с его онемевших уст, в своем несчастье он стал патологическим соглашателем, не способным сказать «нет». Я к тому времени уже вырос и навещал дядю в больнице, где он с угрожающе мрачным видом сидел в кресле, держа в руках трость, которую он непрерывно ощупывал пальцами, и когда я, испуганный произошедшей с ним переменой, испуганный видом этого угрюмого больничного пациента, в которого превратился наш красивый веселый дядя, подходил к нему с ничего не значащими словами утешения, вроде «ты еще поправишься, дядя Алоис», он лепетал свое «да-да», ужасом отдававшееся в моих ушах, меня в оторопь бросало от этой страшной перемены, и если в этот момент в дверях появлялась наша тетя Рудольфина, которую он всю жизнь холил и нежил, осыпал ласковыми, как голубиное воркование, словами, дядя Алоис хватался за трость, угрожающе поднимал ее и с выражением почти ветхозаветной суровости наставлял на вошедшую, в его лице не было ничего, кроме ненависти, при этом он лепетал свое «да-да» и с широко открытыми глазами ловил взгляд посетителя, словно хотел открыть ему какую-то страшную тайну. Лицо тети Рудольфины тоже обрело жесткие, горестные черты, она превращалась в богатую, но желчную вдову, и когда лечащий врач предложил ей нанять специалиста, утверждая, что при соответствующем лечении хотя бы частичное возвращение речи практически гарантировано, она ответила твердым «нет», дополнительное лечение для нее нежелательно и невозможно, так как слишком дорого. Моя мама, сестра Алоиса, безудержно рыдала; при виде своего несчастного брата, она часто и до конца навещала его в больнице.