Чувства Штольца обострились до предела, он сидел на вышке и прислушивался к лесу, от каждого легкого треска его бросало в дрожь. Слух улавливал великое множество шорохов, причем совершенно загадочных, лес был полон звуков. Штольц вздрагивал, даже когда с дерева падал одинокий листок, широкими кругами спускаясь к земле, или когда с веток сыпался снег.
Но мало-помалу напряжение отступило, и со своего неуклюжего балкона Штольц окинул взглядом соседние деревья, густое сплетенье хвойных лап и сухой, пергаментной буковой листвы, кое-где забеленное снегом; посмотрел вниз на подлесок и заснеженную лесную почву, где виднелись следы — его и лесничего. Это зрелище мало-помалу наводило скуку, зимний лес дышал на него безмолвием. Он заметил, что перестает воспринимать белую, сверкающую, чистую красоту, начинает проклинать ее. Ружье он положил теперь рядом на лавочку.
Интересно, сколько времени? Кажется, он просидел на верхотуре уже много часов, скоро, наверное, придет лесничий и вызволит его. Холод полз вверх по ногам, подбирался к коленям. Хорошо бы слезть наземь, размяться, но не хватало храбрости. Он не знал, далеко ли вышка лесничего, и не хотел, чтобы тот застукал его на поступках, не подобающих охотнику. А поэтому съежился, локти поставил на колени, подпер ладонями голову и попробовал задремать. Иногда перед полузакрытыми глазами тонкой вуалью сплывал вниз осыпающийся снег, и внезапно он сообразил, что начинает темнеть. Сумрак как бы просачивался сквозь кроны деревьев нежной симфонией гаснущих красок. И по мере того как густела тьма, крепчал мороз.
«Посижу еще немножко, он наверняка вот-вот придет, — думал Штольц. — Непременно придет, до наступления ночи. Ждать дольше, по-моему, смысла не имеет».
Он заставил себя думать о другом. О молодом солдате, про которого рассказывал Генрих в «Безотрадном источнике». О том, как вместе с многими другими он до последнего стоял на посту, в куда худших условиях, а главное — с совсем иными опасностями и страхами. Эта мысль успокаивала, и Штольц представил себе, как после, уже на кухне у Видмайеров, расписывая это лесное приключение, будет преувеличивать свои страхи. Видмайер будет подыгрывать ему, пока хозяйка якобы в сердцах не обзовет их трусливыми зайцами и не урезонит.
И снова он, как наяву, увидел молодых солдат на их одиноком посту, вживе чувствуя весь ужас ожидания — ужас не только перед столкновением, не только перед врагом, но и ничуть не меньший страх перед убийством и — перед смертью. Представил себе мальчишку-солдата, как тот лежит раненый, совершенно один.
Каска валяется в сухой траве, близко, на расстоянии вытянутой руки, но достать ее невозможно. Раненый чувствует под собой жесткую стерню, видит отсвет гаснущего дня. Ветерок доносит запахи леса и полей. Все уплывает прочь. Но в этой картине ничто не напоминало о зиме, была весна, ранняя весна в чужом краю. «Почему солдат лежит не на снегу? — размышлял Штольц. — С какой стати я думаю об этой разлитой в воздухе предвешней сладости, что навевает усталость, в которой всегда сквозит обетование девушек, тех самых, о ком ты мальчишкой твердил, что они-де противные?»
Он думал о вечерних своих прогулках по городу, после возвращения из Италии, когда он был еще совсем один, об этих вечерних скитаниях по окраинам. Потом вдруг начал думать о разъездах, о железнодорожных поездках, когда сидишь в вагоне блаженно усталый, свободный от всего, даже от обязанности смотреть, что творится за окном. Достаточно дышать, впитывать ароматы, которые приносит встречный ветер, знать, как много всего ждет вокруг и впереди. Он думал о ночной поездке на видмайеровском тракторе, с хрюшкой, и внезапно перед глазами встала та женщина в черном, которая тогда заговорила с ним, и он опять ощутил странную апатию, в какую она его повергла. Он уже толком не знал, вправду ли встречал ее или она ему только пригрезилась, но это не имело значения. Наяву ли, во сне ли, он так или иначе не понимал ее слов, однако ж совершенно ей покорился. Чувствовал ее близость как мягкое притяжение и мечтал, чтобы она вела его. И сейчас его пронзила безумная боль утраты. Кто она была? И почему он убежал прочь?
Штольц очнулся от грез. Уже стемнело, пошел снег. Он спустился с помоста и начал ходить взад-вперед, притопывая ногами, чтобы согреться. Вряд ли все-таки лесничий решил бросить его здесь. Наверняка придет с минуты на минуту. Или он вздумал над ним подшутить? Штольц встревожился и, чтобы отогнать нарастающую панику, опять вцепился в образ солдат времен войны, которые до последнего стояли на посту. «Рядом с этим мои трудности — сущий пустяк», — успокаивал он себя. А потом зашагал по снегу прочь от этого места.
Он не знал, куда идет. «На ходу я отогреюсь, а если повезет, может, и лесничего встречу. Или как-нибудь сам выберусь из лесу, пусть даже идти придется долго».
Поначалу он шел бодро, энергично, но через некоторое время уже просто брел, спотыкаясь, полузакрыв глаза от снега, который больно бил в лицо. Он даже и не пытался держаться одного направления, следил только за ветками кустов и подлеска. Остерегался исцарапать лицо.
От ходьбы он согрелся, но и устал. И чтобы передохнуть, прислонился к дереву. Поднял голову, подставил лицо холодной ласке летучих снежинок. Он устал как собака, ноги вдруг подкосились, и, соскальзывая в снег, он мельком подумал, что должен вздремнуть, четверть часика.
Задремал и вновь резко проснулся — от судорог, сводивших тело. Но усталость была теперь сильнее боли, сильнее всего. В какое-то мгновение ему почудился чей-то зов. Однако ж он слишком устал, чтобы ответить, слишком устал, чтобы хоть спросить себя, не ослышался ли он. Ему хотелось только одного — чтобы его не будили.
Год любви
© Перевод В. Седельника
Этот сон, я записываю его сейчас, в своей комнате-пенале, ближе к вечеру, записываю, просто чтобы размять пальцы, а в это время голубятник снова заводит свои причитания, свое занудное выяснение отношений с женой, то затихающее, то разгорающееся с новой силой нытье, пока она своим пронзительным, скрипучим голосом не заткнет ему рот, не проявит свою власть, и все это время хрипло скулит их малыш, это даже не скулеж, а скорее назальный писк, но писк не на жизнь, а на смерть, грудной ребенок защищает себя только этим писком, доходящим до удушья, до остановки дыхания; и в это же самое время в нижнем окне не затихает тяжелое безудержное буханье рок-группы, чуть дальше слышны нормальные голоса и смех, а еще дальше — монотонные, какие-то неживые, прерываемые шумом и треском теледебаты
и слушая все это — а время уже близится к вечеру, но так как у нас здесь летнее время и живем мы на час вперед, то сейчас только начало пятого, — слушая все это, я записываю свой сон, сон о том, что я в Риме, в своем постоянно возвращающемся сне о Риме я подхожу к тем воротам, к тому узкому проходу, что «за ближайшим углом ведет в рай или к блаженству», к длинному-длинному каскаду ведущих вниз лестниц, но найти тот проход, тот ведущий к блаженству поворот чрезвычайно трудно
но два часа тому назад я все же оказался там и увидел Ливию, с которой познакомился в тот год, когда был стипендиатом в Риме, за прошедшие семнадцать лет она тоже постарела, сразу видно, и все-таки осталась такой же рыжей и веснушчатой, она вроде бы все это время жила в Неаполе, помнится, папа у нее был профессором, и появилась она в компании нескольких типов такого же возраста, несмотря на возраст, они все еще стипендиаты, только я уже не стипендиат, я случайно наткнулся на них, когда они пили чай или устраивали пикник за стеной, густо поросшей красивыми вечнозелеными вьющимися растениями с жесткими колючими ветками, встретили меня не очень приветливо, но все же терпимо, я подсел к ним на свободную каменную скамейку, казалось, я почти невидим или не до такой степени реален, как остальные, я с ними, но они заняты собой и не обращают на меня внимания