– Слезайте! Череп себе размозжите!
– Брось, мы осторожно! – гудит ему в ответ.
В туалет набилось пятеро. Один выставил задницу в окно, она почти вся снаружи.
Поезд трогается. Кое-кто неудачно уцепился за дверь и от толчка падает. По двоим поезд проезжается, утягивая их за собой. На освободившееся место тут же вспрыгивают другие. На подножках яблоку негде упасть. Давка не ослабевает и по пути.
Один держится за дверь. Дверь открывается, и он просто болтается перед окном. Вилли пробирается к нему, хватает за шиворот и втаскивает в вагон.
Ночью мы несем первые потери. Поезд проехал по низкому туннелю. Некоторых на крыше расплющило и смело вниз. Остальные это, конечно, видели, но сверху остановить поезд им было уже невозможно. И тот, в окне туалета, заснул и выпал.
В других вагонах тоже потери. Поэтому крыши оборудуют подпорками, веревками, воткнутыми штыками. Кроме того, налажено почтовое сообщение, чтобы в случае опасности предупреждать задних.
Мы все время спим – стоя, лежа, сидя, на корточках, скрючившись на ранцах и продпакетах, – мы спим. Поезд страшно грохочет. Дома, деревья, машущие люди – шествия, красные флаги, вокзальные будки, крики, экстренные выпуски газет, революция – сначала мы спим, остальное потом. Только теперь мы чувствуем, как устали.
Дело к вечеру. Горит коптилка. Поезд идет медленно, часто останавливаясь из-за неполадок.
Покачиваются ранцы. Дымят трубки. У меня на коленях мирно спит пес. Адольф Бетке придвигается и гладит его по шерсти.
– Да, Эрнст, скоро расставаться, – не сразу говорит он.
Я киваю. Это странно, но я почему-то вообще не могу представить себе жизнь без Адольфа, без его внимательных глаз, спокойного голоса. Он воспитывал нас с Альбертом, когда мы новобранцами, ничего не соображая, попали на фронт, и думаю, без него меня бы просто не было.
– Будем встречаться, – говорю я. – Часто, Адольф.
Прямо в лицо мне тычет каблук сапога. Тьяден, сидя наверху в багажной сетке, старательно пересчитывает деньги: сразу с вокзала он собирается в бордель, а чтобы настроиться, уже сейчас обменивается опытом с какими-то солдатами. Никто не воротит нос – в этом нет ничего от войны, и хотя бы поэтому Тьядена слушают.
Сапер без двух пальцев с гордостью рассказывает, что его жена родила ребенка шести фунтов весом, хоть и семимесячный. Леддерхозе смеется: такого не бывает. Сапер не понимает и по пальцам считает месяцы между своим отпуском и рождением ребенка.
– Семь, – повторяет он. – Получается семь.
Леддерхозе, прыснув, кривит кислое лицо:
– Выходит, кто-то за тебя потрудился.
Сапер выпучивает на него глаза.
– Ты что такое говоришь? – говорит он, запинаясь.
– Да ясно же, – гнусавит Артур, потягиваясь.
Сапер покрывается испариной. Опять считает. Губы у него дрожат. Толстый бородатый водитель обоза у окна корчится от смеха.
– Ну ты и болван, не могу, ну и болван…
Встает Бетке.
– Заткнись, толстый!
– Это еще почему?
– Потому что тебе надо заткнуться, – говорит Бетке. – И тебе тоже, Артур.
Сапер совсем бледный.
– Что же теперь делать? – беспомощно спрашивает он, уцепившись за оконную раму.
– Жениться нужно, только когда дети уже зарабатывают, – задумчиво говорит Юпп. – Тогда ничего такого не случится.
За окном наплывает вечер. Леса на горизонте похожи на темных коров, поля слабо поблескивают в бледном свете окон поезда. Вдруг оказывается, что до дома всего два часа. Бетке встает и собирает ранец. Он живет в деревне, в нескольких станциях от города, ему сходить раньше…
Поезд останавливается. Адольф протягивает нам руку. Он неуверенно идет по узкому перрону и осматривается взглядом, который в одну секунду вбирает в себя всю местность, как сухое поле дождевую влагу. Затем снова оборачивается к нам. Но он уже ничего не слышит. Людвиг Брайер стоит у окна, хотя ему больно.
– Иди же, Адольф, – говорит он. – Жена ждет…
Бетке смотрит на нас вверх и мотает головой:
– Не к спеху, Людвиг.
Видно, что его со страшной силой тянет в другую сторону, но Адольф есть Адольф, до последней секунды будет с нами. И все-таки когда поезд трогается, он быстро разворачивается и широкими шагами уходит.
– Мы скоро к тебе приедем, – еще кричу я ему вслед.
Мы видим, как Бетке идет по полю. Долго машет рукой. Мимо проплывает пар от локомотива. Вдалеке красноватые огоньки.
Поезд делает большую дугу, и вот уже Адольф совсем маленький, точка, крошечный человек, совсем один в огромном, темном пространстве, над которым нависло по-грозовому светлое, сернисто-желтое ночное небо, снижающееся к горизонту. Не знаю почему, Адольф тут ни при чем, но у меня сжалось сердце: человек, один, вечером, на фоне безбрежного неба идет по огромному пространству полей.
Затем, сгущая тьму, наваливаются деревья, и скоро не остается ничего, кроме скорости, неба и лесов.
* * *
В купе становится шумно. Везде углы, выступы, запах, тепло, помещения и границы, а еще темные, задубевшие лица с блестящими пятнышками глаз, пахнет землей, потом, кровью, формой, а снаружи под стук поезда таинственно проносится и остается позади мир, он все дальше, мир траншей и воронок, тьмы и ужаса, лишь мелькание за окном, которое нас больше не касается. Кто-то запевает. Остальные подхватывают. И скоро уже поют все, все купе, соседнее тоже, весь вагон, весь поезд. Мы поем все громче, сильнее, краснеют лбы, набухают вены, мы поем все солдатские песни, какие знаем, встаем и смотрим друг на друга, глаза блестят, колеса отстукивают ритм, мы поем…
Зажатый между Людвигом и Козоле, сквозь шинель я чувствую их тепло. Шевелю руками, поворачиваю голову, мышцы напрягаются, дрожь поднимается от колен к животу, в костях будто булькает газированный лимонад, он растекается по легким, губам, глазам, купе расплывается, все мое существо гудит, как телеграфный столб в грозу, звенят тысячи проводов, распахиваются тысячи дорог – я медленно кладу руку Людвигу на локоть, и кажется, она сейчас сгорит, но, когда он поднимает глаза, как всегда, бледный, усталый, вместо всего, что кипит внутри, я могу лишь с трудом, запинаясь, спросить: «Людвиг, найдется сигарета?» Он дает мне сигарету. Поезд свистит, а мы продолжаем петь. Постепенно к нашим песням примешивается глухое рычание, вроде грохота колес, и в паузу над землей раздается сильный, долгий раскатистый рокот. Снова набежали тучи, грянула гроза. Молнии вспыхивают, как близкий дульный огонь.
– Дети мои, в такую-то пору еще и гроза! – покачивая головой, бормочет Козоле и, высунувшись в окно, вдруг зовет: – Скорее, сюда! Вон он!
Мы пробираемся к окну. В свете молний у горизонта в небо взметнулись узкие, тонкие городские башни. Их окутывает грохочущая тьма, но с каждым разрывом молнии они все ближе. Глаза у нас горят от возбуждения. Огромным деревом между нами, над нами стремительно прорастает надежда.