— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил. Сегодня моя первая исповедь.
Он набрал побольше воздуху и продолжал:
— Трижды за эту неделю я опоздал на уроки. Я оторвал обложку с тетради Дэви Мерфи и швырнул ею в него.
Он помолчал. Его не поразила молния. Земля не разверзлась у него под ногами и не поглотила его целиком. Быть может, Господь ждет более серьезных прегрешений?
— В прошлый четверг я спустил шапку Кевина Кэллахана в туалет, и он плакал.
Он опять подождал, сердце его трепетало.
Голос из-за экрана ласково произнес:
— Это, несомненно, было неуважение к собственности, сын мой. А ты должен помнить, что Отец наш небесный сказал: «Благословенны кроткие». Теперь о твоем наказании…
Так прошла первая исповедь Тимоти.
Но по-настоящему он впервые исповедался лишь спустя пять лет.
— Я подсмотрел в замочную скважину, когда моя старшая сестра Бриджет мылась в ванне.
Через мгновение с той стороны раздался голос:
— И…?
— Да нет, — поспешил заверить Тим, — больше ничего. Я только смотрел. — Он сделал над собой усилие и добавил: — И у меня были нечистые мысли.
Ответом было молчание, словно священник почувствовал, что Тим сознался не во всех своих грехах. И он был прав. Тим неожиданно выпалил:
— У меня бывают эти ужасные ощущения.
Какое-то мгновение реакции опять не было. Затем он услышал:
— Ты имеешь в виду ощущения сексуального свойства, сын мой?
— О них я уже раньше сказал.
— Но о каких других «ощущениях» ты говоришь?
Тим помедлил, набрал побольше воздуху и сознался:
— Я ненавижу своего отца.
С той стороны экрана раздалось тихое, но отчетливое «О-о…». Затем пастор произнес:
— Спаситель учит нас, что Бог есть любовь. Почему же ты… испытываешь к своему отцу иные чувства?
— Потому что я не знаю, кто он.
Воцарилось мрачное молчание. Тим прошептал:
— Это все.
— Мысли, которые у тебя появились, были нехристианскими, — сказал священник. — Мы должны всегда противостоять искушению нарушить какую-либо из заповедей, будь то в помыслах наших, словах или делах. Теперь о твоем наказании. Трижды прочти «Аве Мария» и соверши акт покаяния.
После этого священник пробормотал слова отпущения грехов, «in nomine patris et filii et spiritus sancti»
[4]
, и добавил:
— Ступай с миром.
Тимоти ушел. Но не с миром.
Пусть с трудом, но Тим все же начинал мириться с мыслью, что ему никогда не увидеть своего земного отца. Но подавить тоску по матери он не мог — как и примириться с болезненным осознанием того, что находится от нее в каких-то двух часах езды на автобусе.
Он пытался поверить в страшные слова Такка, описывавшего буйнопомешанную, которой уже не дано узнать своего сына. Согласиться с тем, что ее ужасный вид лишь усугубит его боль. Но образ матери в его сознании засел слишком крепко, чтобы перемениться.
По ночам воображение рисовало ему непорочную, златовласую женщину в летящих белых одеждах, некую мадонну, физически слишком слабую, чтобы заботиться о нем, но от этого тоскующую о нем не меньше и молящуюся, чтобы он пришел.
Порой он мечтал о том, как вырастет, обзаведется собственным домом, сможет забрать ее к себе и окружить заботой. И он хотел, чтобы она об этом знала. Знала, что он ее любит.
А поэтому ему было необходимо ее увидеть.
На свой двенадцатый день рождения он попросил в качестве особого подарка отвезти его в приют повидаться с матерью. Хотя бы просто взглянуть на нее издалека. Но Такк и Кэсси отказались.
Спустя шесть месяцев он повторил свою просьбу и получил еще более резкий отказ.
— Отправляйся куда хочешь, мне все равно! — в раздражении выкрикнула Кэсси. — Поезжай, посмотри на мою сумасшедшую сестру, увидишь, какая у тебя мамочка. Сам потом этот день проклянешь!
Такк со свойственным ему сардоническим юмором подвел черту:
— Считай, что наш подарок состоит в том, что мы тебя туда не берем. — И добавил: — И давай больше к этому не возвращаться.
И больше он не возвращался. По крайней мере, ни в какие дискуссии не вступал. Теперь у Тима не было иного выхода, как взять это дело в собственные руки.
Одним субботним утром он небрежно сообщил тетке, что отправляется с ребятами на матч команды «Никс» на стадион в Мэдисон-Сквер-Гарден. Она только кивнула, обрадованная, что его целый день не будет. И даже не обратила внимания, что он одет в парадный костюм.
Тим бегом добежал до метро и сел в поезд, идущий на Манхэттен, там вышел на угол Восьмой авеню и Сорок первой улицы, к автобусной станции в порту. Настороженно подойдя к окошку кассы, он попросил билет до Вестбрука и обратно. Кассирша, жующая жвачку, взяла из его влажной ладони скомканную пятидолларовую бумажку и пальчиком с алым ногтем нажала на своем аппарате две кнопки. Машина выплюнула карточку.
Тим посмотрел на билет.
— Нет, нет, — сказал он дрожащим голосом. — Это детский билет. А мне уже больше двенадцати.
Женщина выпучила глаза.
— Послушай, детка, сделай мне одолжение, — попросила она. — Считай это рождественским подарком, а то мне придется исправлять всю ленту. А кроме того, ты что, спятил, что вдруг стал таким честным?
«Спятил»! Для мальчишки, направляющегося в психиатрическую клинику повидать мать, это слово было как холодный душ.
Ближайший автобус отходил без десяти одиннадцать. Тим купил два шоколадных батончика, которым надлежало сыграть роль ленча. Но от волнения у него разыгрался такой аппетит, что он прикончил их еще за полчаса до посадки.
Дрожа от возбуждения и не в силах отделаться от мыслей о том, в какое место ему предстоит ехать, Тим снова спустился вниз и купил комикс.
Наконец часы на платформе показали без четверти одиннадцать, и водитель, лысеющий мужчина в очках и мятой униформе, объявил начало посадки.
В эту суровую январскую погоду ажиотажа среди путешествующих не наблюдалось, и Тим вошел в автобус уже через несколько секунд. В тот момент, когда он протягивал водителю билет, его крепко ухватила за плечо тяжелая лапища.
— Все, приятель, поиграл — и будет.
Он обернулся. Над ним навис напоминающий огромную бочку негр в форме нью-йоркской полиции и с револьвером за поясом.
— Твоя фамилия Хоган? — прорычал он.
— А вам-то что? Я ничего плохого не сделал.