Он вдруг начал быстро и резко меняться. Подмышки его заросли волосами, а круглые щеки немного запали. Он начал стесняться смотреть на людей. Как будто внутри его кто-то согнулся от собственных мыслей, и все стало мутным, все словно двоилось, как это бывает, когда заболеешь. Но Сонька, картавая сплетница, сразу учуяла запах Алешиных мыслей. Они были скверными, стыдными, дикими.
И Сонька сказала Амалии с Зоей:
– Алеша созрел.
– Он тебе не клубника! – отрезала бабушка и помертвела.
– А вот вы увидите! Сами увидите. Теперь глаз да глаз. И цыгане придут.
В Немчиновке летом стояли цыгане. Они приезжали сюда каждый год. В начале июля, когда застывала природа от зноя, и даже Чагинка и та подсыхала местами от жара, врывалось в Немчиновку черное племя, все в золоте, жилах, со звоном и грохотом.
Они приезжали в тяжелых повозках. С повозок свисали их пестрые тряпки. Мужчины вели под уздцы лошадей. А дети с глазами как угли сосали отвисшие женские груди. Их девушки были похожи на птиц – такие же громкие, в красном и желтом, – с босыми ногами, покрытыми пылью.
Дачникам приходилось словно проснуться – увы, завершалось их мирное время, когда, скажем, сядешь на пеструю грядку и рвешь себе спелую ягоду, рвешь, потом ее в таз, сахарком посыпаешь и варишь варенье – на целую зиму. А сваришь варенье – ложись отдыхай. В четверг – за заказом в прохладную рощу, а утром на станцию за молоком. Калитки открыты, и двери открыты, и пахнут янтарной смолою стволы.
А тут словно сглазили тихое место. Весь берег зеленый покрылся шатрами, костры потянулись к верхушкам деревьев, и голые дети усыпали воду своими глазами, плечами, локтями, и мокрые их завитки зачернили согретые солнышком волны Чагинки. Пришлось защищаться – калитки закрыли, домашних животных попрятали в комнаты, младенцев теснее прижали к себе: ведь не вырвут из рук-то? Из рук-то не вырвут. Дремучее древнее время вернулось, теперь – кто кого? Вы, черные, в жилах и саже – нас, белых, в панамках, носочках, с ключами от дома?
В Немчиновке, в темных аллеях ее, в садах ее розовых все зазвенело, цыгане ходили по дачам с оркестром – три скрипки и бубны. Три парня с большими зубами, кудрявых, и три гибких девки, босых, черноглазых. У каждой по розе в руке.
В четверг и до них дошло дело – Алеша, Амалия, Сонька и бабушка стояли на стертых ступеньках, смотрели.
– Давай погадаю, хорошие! – крикнула одна черноглазая и розу до крови в губе закусила зубами. – Давай выходи! Просто так погадаю. Захочешь, плати, не захочешь – не надо!
Бабушкино лицо отразило борьбу – Алеша увидел, как брови ее страдальчески изогнулись, глаза заблестели. И, сделав шаг, она оказалась на нижней ступеньке террасы.
– Не бойся, красивая! Дай погадаю! Душа у тебя разрывается, вижу! Иди, я всю правду скажу!
И бабушка, как заколдованная, отворила калитку, впустила к ним всех шестерых. Парни весело и страшно оскалились, озираясь. Девка, что заприметила бабушку, смело схватила ее за безвольную руку и уткнулась в ее ладонь, две других прошагали к Амалии с Сонькой.
– Не надо, спасибо! Я в это не верю! – шепнула Амалия и покраснела.
– Да что мне гадать-то теперь? Отжила! – хихикала Сонька. – Вот раньше бы надо!
Однако стояли покорно, как овцы.
– Ай, что за беда! Ай, беда так беда! – причитала первая девка, явно желая, чтоб все ее слышали. – Ай, сохнешь, хорошая! Он-то гуляет!
– Что значит гуляет? – белыми губами спросила бабушка.
– Женат он, женат! – забурлила цыганка. – Жену разлюбил, вся больная насквозь!
Бабушка оглянулась на близких.
– Он выгоды ищет, – бойко прорицала цыганка. – Ты думаешь, что ты одна у него? Жену похоронит, молодку найдет! Ой, суку-молодку! Уже приглядел!
– Неправда…
– Какая неправда, красивая? Уж им, кобелям-то, законы не писаны! Сейчас он тебя вроде как привечает, ты спать мягко стелешь, покушать готовишь, чего он ни скажет, ты в рот ему смотришь! А как похоронит жену, так и деру!
– И что же мне делать? – совсем растерявшись, почти всхлипнула бабушка.
– Что делать? Пустая ладонь-то! – сокрушалась цыганка. – Не знаю, что делать! Ладонь-то пустая!
И бабушка, c мелко дрожащим лицом, легко, будто девочка, взмыла наверх – и вскоре вернулась с соломенной сумкой.
– Давай – не считай! – взбодрилась цыганка и, выдернув из кошелька две бумажки, опять посмотрела в ладонь. – Ай! Вижу, что делать! Ай! Дай помогу! Есть верное средство, но только присушим уж так, что его не отсушишь обратно!
– Согласна…
– А раз ты согласна, пойдем с тобой в дом. На людях нельзя, у них глаз завидущий!
– Ты, Зоя, куда? – прошептала Амалия.
Но бабушка лишь отмахнулась. Цыганка, простучав грязными пятками, уже была в комнате.
– Алеша! За ними ступай! Проследи! Алеша, ступай! – шипели, как змеи, Амалия с Сонькой.
– Бедовая ты, ай, бедовая, вижу! – заговорила девка постарше, ухватив хихикающую Соньку. – Таких мужиков загубила, что страсть!
У Соньки победно блеснули зрачки.
– А любит тебя, очень любит один, живет в другом городе, очень страдает!
Амалия все повторяла, что с детства нисколько не верит гаданьям, но вскоре и ей набрехали такого, что вся она вдруг запылала, как роза, и даже схватилась рукою за сердце. Бабушка вышла из комнаты полуживая, и три босоногие девки в размашистых юбках, их подобравши, сделали парням знак уходить – один пропиликал на скрипке какую-то песенку, очень знакомую, и шестеро смуглых лихих колдунов, звеня в летнем воздухе связкой монистов, шурша по траве разбитными ногами, пошли себе дальше, белозубо оскалясь, лелея нечистые цели.
За обедом женщины развеселились, хватили слегка прошлогодней наливочки, чтоб не так было стыдно перед Алешей, пересчитали в кошельках деньги, хватились серебряных вилок и ложек и вскоре легли отдыхать. Алеша страдальчески наблюдал разрумянившиеся во сне щеки старой девушки Амалии, плотные наплывы на ее щиколотках, собравшиеся над тесными матерчатыми туфлями, вспомнил статного Сашу, женатого на сумасшедшей Лизе, – и вдруг раздраженье на всех этих взрослых и вроде неглупых людей, на всю их нескладную жизнь, такую неловкую и несчастливую, – как будто толкнуло его прямо в грудь. Ему захотелось заплакать от злости. И, главное, никуда не сбежишь! Ну, может быть, только взглянуть на цыган. Вдохнуть в себя этой цыганской свободы. Хотя это, может быть, тоже брехня: какая свобода? откуда ей взяться?
До места у Чагинки, где стоял непрошеный табор, от их дачи петляла тенистая, в пятнах от солнца дорога. Как это часто случается в особенно жаркие дни, дорога была пуста, дачники все попрятались, и, кроме девушки с распущенными по плечам светлыми, почти белыми, волосами, Алеше никто на пути не попался. Девушка вела рядом с собою велосипед с проколотой шиной. Они поравнялись. Алеша испуганно спрятал глаза, прошел, не взглянул, но потом обернулся: фигурка у нее была тоненькая, невесомая, обтянутая ярко-пестрым платьицем, босоножки на маленьких каблучках, загорелые руки и ноги. Те мысли, что он гнал от себя, набросились сразу, подобные пчелам, покинувшим ульи. Он словно бы даже услышал их звук больной, очумевший, безжалостный, влажный. Девушка прислонила велосипед к дереву и тоже на него посмотрела – неловкий подросток стоит неподвижно и щурится. Она улыбнулась ему – снисходительно. От вмиг обварившего тело стыда Алеша шагнул, оступился, застыл. Она улыбнулась еще раз – сочувственно. Алеша запомнил две эти улыбки, запомнил ее совсем светлые брови, но глаз не запомнил. Она их отчего-то прикрыла ресницами. Он быстро продолжил свой путь. И вновь обернулся, ее уже не было. От этого он испугался так сильно, что даже вспотел. Она не могла столь внезапно исчезнуть: ведь это же он убежал от нее, она-то осталась под этим вот деревом! Он бросился следом за странной блондинкой, но той нигде не было. Не птица же ведь, улететь не могла! Хотя что-то было в ней птичье, воздушное.