Они вошли в прокуренный директорский кабинет, и Глейзер плотно закрыл дверь.
– Она заметила, испугалась, стала беспокоиться и очень много времени уделять своим прическам, косметике, туалетам. Я уже хорошо зарабатывал и старался, чтобы ей на все хватало. В нашей жизни появилась какая-то тень. Мы оба чувствовали эту тень, но каждый скрывал ее от другого. Но главное не в этом. – Он быстро вскочил и легко, как мальчик, прошелся по комнате. – Главное в том, что мои физические возможности – вы понимаете, о чем я? – они уже не были прежними. И это ужасно! Это было еще ужаснее, чем ее угасание. И она соединила в своем сознании две эти вещи, понимаете? Она соединила свое старение – хотя кто же назовет ее старухой? – и эту мою проклятую слабость, мой страх, что я уже не тот, каким был все эти тридцать с лишним лет нашей с ней жизни! Мы стали обманывать друг друга. Я был настолько напуган тем, что ничего не получится, что начал допоздна засиживаться то за письменным столом, то за телевизором, хотя раньше набрасывался на нее, как только переступал порог нашей квартиры… – Он слегка задохнулся. – Теперь я ждал, пока она заснет, и тогда осторожно ложился рядом и гасил лампу. Несколько раз я просыпался от того, что она плакала. Она давилась слезами, а я делал вид, что сплю и ничего не слышу. Вдруг оказалось, что мы совсем не так близки, как я думал. Ни один из нас не признавался другому в том, что с ним происходит. Вы понимаете, Нарышкин, что это ад? Это ежедневный, ежесекундный ад! Какая, к черту, радиостанция, политика, холодная война, теплая война? У каждого человека свой ад и свой рай и свой конец света – вот это я понял! Нету общего рождения и нету общей смерти! То есть, может быть, есть и то и другое, но это вопрос одновременности, вы слышите меня? Чисто технический вопрос! А общего нет ничего. Если сейчас рухнет этот потолок и прихлопнет нас с вами, то вы умрете своей смертью, а я своей!
Он опустился на стул и уставился в одну точку. Фишбейн молчал.
– Ну, дальше вы знаете. Все знают. Наталья пристрастилась к спиртному, и это переросло в болезнь. Я хочу увезти ее из Нью-Йорка, и у меня есть надежда. – Директор понизил голос почти до шепота. – Там, в Кении, никто не будет знать, какая она была прежде. Это первое. И там ко мне, может быть, вернется моя сила. Кто знает? Пойду к колдунам, пусть помогут.
Фишбейн понимал, что перед ним сидит конченый человек, и больше всего его удивило то, что при всех сплетнях о жизни директора, при всех разговорах, бушующих на радиостанции, никто до сих пор и не понял, что Глейзер – конченый человек. И Кения им не поможет.
– Вы точно получите визу, – вдруг сказал Глейзер. – Если Робсон включил вас в свою команду, они не откажут. Все это одна большая и нечистоплотная игра, Нарышкин. Уж кто-кто, а я-то знаю.
8
Визу принесли вместе с утренней почтой. Стараясь ничем не выдать своего волнения, от которого у него сразу похолодели руки, Фишбейн поднялся на второй этаж в спальню, удивляясь, что Эвелин еще спит, хотя было почти одиннадцать. Теперь нужно было спокойно и весело сообщить ей, что он едет в Россию вместе с джазовой группой и Полом Робсоном. Она удивится, что муж не посвящал ее в свои планы, но тут нужно будет отговориться тем, что получение въездной визы – это чистая случайность, для него самого неожиданная. Он и не думал об этом всерьез. Диссертация почти дописана, и защита докторской степени назначена на шестнадцатое декабря.
Эвелин не спала, а была в ванной. Он услышал ее тихие стоны и ровный звонкий шум льющейся воды. Потом она выключила воду и приоткрыла дверь.
– У меня кровотечение. Звони доктору!
Фишбейн почувствовал, что он превращается в шевелящуюся груду чего-то раздавленного, бесформенного и отвратительного самому себе. Он бросился к телефону, и, пока глаза его лихорадочно искали в справочной книге фамилию доктора, внутри поднялась волна страха: теперь он не сможет уехать отсюда.
– Не бойся! – сказала жена. – Ведь это так часто бывает. Мне нужно, наверное, лежать. Вот и все!
Набирая номер, он подумал, что, если бы сейчас кто-нибудь увидел то, что у него внутри, любому бы стало неловко и гадко.
Доктор сказал, что нужно немедленно вызвать «скорую» и ехать в больницу.
– Спросите у вашей жены, когда это началось.
– Эвелин, – спросил он, – когда это началось?
Она была бледна, черты ее лица резко заострились. Стояла, завернутая в огромную махровую простыню, под ногами ее, по белому кафелю ванной, расплывалось кровавое пятно.
– Я точно не знаю. Я, может быть, не сразу почувствовала. Я очень крепко спала. Не бойся, родной мой!
– Сейчас приедет «скорая», – сказал Фишбейн. – Я уже вызвал.
– Ты только будь все время со мной, – попросила она, всхлипывая. – Прошу тебя: только никуда не уходи.
– Куда я уйду?
«Скорая» приехала через несколько минут. Кровотечение усилилось. Два огромных санитара, осторожно, приговаривая «That’s O.K. Don’t worry»
[9]
, положили Эвелин на носилки и бережно перенесли в машину. Один из них сел рядом с шофером, а другой вместе с Фишбейном поместился на маленькой лавочке рядом с носилками. Эвелин сжала его руку и зажмурилась:
– Мы не дадим ей погибнуть.
Слезы текли по ее щекам. Она слизывала их и проглатывала.
– Кому? – спросил он.
– Нашей дочке. Она будет похожа на тебя. Она будет!
– Конечно, будет. Не волнуйся, моя радость.
Она улыбнулась сквозь слезы. Огромный рыжий санитар, скорее всего ирландец, деликатно отвернул голову.
– Герберт! – прошептала Эвелин. – Я не боюсь смерти. Мама не боялась и меня научила этому. Но я знаешь чего боюсь?
– Чего? – пробормотал он, догадываясь, что она сейчас скажет.
– Я боюсь только обмана. Мне иногда казалось, что ты обманываешь меня. – Она опять зажмурилась и судорожно проглотила лившиеся слезы. – Я знаю, что не права! Я глупая, дикая, я старомодная! Требую от тебя невозможного и сама понимаю это. Я очень вас люблю: тебя и Джонни. Ты только поверь мне и никогда не сомневайся. – Рыдания послышались в ее шепоте, и санитар укоризненно покачал головой.
– Эвелин, – сказал Фишбейн деревянным голосом, – прошу тебя, успокойся. Тебе нельзя сейчас так нервничать.
– Но если я не скажу тебе сейчас, я уже никогда не скажу! – Она еще крепче сжала его руку. – Ведь мы так боимся быть до конца откровенными! Мы все так боимся друг друга!
Он остался ждать в приемном покое, ее увезли. Прошло минут двадцать. Толстая чернокожая медсестра с огромной грудью, в голубом больничном халате и таком же голубом высоком чепце, вышла к нему и попросила подняться вместе с ней на третий этаж.
– She’s gonna be fine
[10]
, – с южным акцентом сказала она. – She’s gonna be fine.