– А что, если я откажусь?
Брюханов поглядел на него с брезгливым сожалением:
– Сопьетесь, Григорий Олегович. Быстро! И денежки ваши – увы! – не помогут. Уж в чем, в чем, я в этих вещах разбираюсь.
И тут растворилась подъездная дверь. Она была в пышной коротенькой юбке, простой белой кофточке. Подобраны волосы, шея открыта.
– Теперь повторяйте за мной, что сказать! Вы без разрешения съездили в Питер, нарушили правила. Вас засекли. И был разговор вот по этому поводу. Теперь все улажено, разобрались.
– А если вдруг я от всего откажусь? – опять очень быстро спросил он Брюханова.
– А вы не откажетесь. Это невыгодно.
Брюханов лениво посмотрел на подбегавшую к ним Еву, усмехнулся, словно они закончили какой-то пустяшный разговор, и отошел. Фишбейн заметил, что на том месте, где была его черная машина, пусто.
Ева осторожно взяла его под руку:
– Пойдем. Я хотела тебе рассказать…
Она прижалась к его плечу, и он почувствовал едва уловимый свежий запах ее только что вымытых и еще не до конца просохших волос.
– Ты вымыла голову?
– Да.
Под мостом опять прогрохотал поезд. Блики режущего глаза солнца заскользили по ее лицу.
– Мне позвонил кто-то и сказал, что ты не имел права покидать Москву. Поэтому с тобой беседуют и просят меня не мешать. А потом опять позвонили и сказали, что недоразумение улажено. Это правда?
– Да, правда. А мама твоя?
– Она, слава богу, на даче. От мужа пришла телеграмма. Смотри.
Ева торопливо достала из сумочки серый листок, расправила и протянула ему: «Люблю, умоляю вернуться».
– Пойдем отсюда, – дернулся Фишбейн. – Могла бы его телеграмм не показывать!
Она покраснела:
– А что, разве лучше скрывать и темнить?
– Какое мне дело, о чем он там просит! Ведь ты не вернешься к нему?
– Не вернусь. Поэтому и показала.
– Прости, я не прав. Просто нервы сдают. Откуда я знаю, что будет?
– Я тоже не знаю, что будет.
– Увидишь, я скоро приеду опять.
– Но как? Тебя могут сюда не впустить!
Фишбейн взял в ладони ее лицо. Ева закрыла глаза. Да, каждое прикосновение к ней и даже такое – простое, невинное – приносит какую-то дикую радость. Как будто обоих их заколдовали.
«Сказать обо всем? Нет, она испугается!»
– Даю тебе слово: я скоро приеду.
Она, не открывая глаз, робко улыбнулась. Он впился в ее губы и оторвался только тогда, когда им обоим дышать стало нечем.
– У нас еще день, ночь и пара часов. У нас уйма времени, Ева! Пойдем.
Снова поймали машину. Долго ехали до ВДНХ, целовались на заднем сиденье, не отрывались друг от друга. Ее тонкая шея покрылась красными пятнами. Она посмотрела в карманное зеркальце:
– Куда я такая теперь появлюсь?
– Мне хочется так тебя всю… ну, затискать, так зацеловать, чтоб ходить не могла! Лежала бы и вспоминала меня!
В гостиницу она не пошла, осталась ждать в машине. Фишбейн влетел в свой номер, быстро принял душ, удивившись, что горячей воды нет, а есть ледяная. Переоделся и бросился обратно. Перед лифтом столкнулся с Бэтти. Она улыбнулась накрашенным ртом.
– Тебя все искали. Ты ездил куда-то?
– Я ездил, – ответил Фишбейн, удивляясь, зачем он с ней спал. – Я люблю тебя, Бэтти. Ты – лучший мой друг, ты такая хорошая.
– И я тебя, Герберт. – Она просияла. – Ты счастлив?
– Я счастлив, – ответил Фишбейн.
Он увидел, как Ева, нагнувшись, поправляет ремешок своей босоножки, и сразу его обожгло: вот этот изгиб ее хрупкой спины и волосы, скрученные светло-сизым от желтого солнца узлом на затылке… Любить ее жадно, телесно, всей силой хотелось до одури. В слоистой глубине памяти проплыли торопливые призраки его женщин: Джин-Хо, Драгоценного Озера, Эвелин, немецких девчонок еще до Нью-Йорка, потом этой… как ее звали? Да, Барбары. Она еще суп такой вкусный варила. Чернильного цвета, с укропом и перцем.
Они бродили по городу, взявшись за руки, сидели на клейких скамейках, мочили горячие лица водой из фонтанов. Говорили только обрывками самых незначительных фраз и почти не слышали друг друга. Город был громким, заглушал голоса, оставляя только смех, который вырастал из автомобильных гудков, подобно раскрытым головкам подсолнухов. В Елисеевском купили два горячих пирожка с мясом, руки их залоснились от масла. Ева захотела пить, они встали в очередь к одному из автоматов, и через десять минут выпили по стакану ярко-розовой воды «малина с сиропом». Людская река текла по улице Горького, и Фишбейн подумал, что ни один человек из этой большой сумасшедшей толпы сейчас так не счастлив, как он. Вечер, отечески-ласково подкравшийся к разгоряченной столице, уже зажигал фонари, лица женщин казались моложе, тела их доступнее, и только пронзительный запах цветов, вдруг ставший сильнее, поскольку все клумбы уже умудрились полить до заката, соперничал с запахом женских духов. Перед знаменитым «Коктейль-Холлом» река замедляла течение, делилась на два рукава: один, совсем узенький, но очень бурный, втекал в «Коктейль-Холл».
Они тоже вошли, заказали фирменный пунш. Официантка с почти до висков подведенными глазами оценивающе укусила взглядом Фишбейна и сделала грудью такое движенье, как будто ей очень мешает одежда.
– Откуда здесь музыка? – Он улыбнулся, открыв свои ровные, крепкие зубы.
– У нас там оркестр на втором этаже, – сказала она. – Там танцуют. А руководителя все называют не Яковом, а Мопассаном. Пойдите взгляните. С усами и на Мопассана похож.
Фишбейн, знающий Мопассана исключительно по фамилии, обнял Еву за плечи, и они, под взглядом начитанной официантки, поднялись на второй этаж, где маленький оркестр играл мелодии из песен Азнавура и несколько томно обнявшихся пар топтались почти что на месте, вдыхая друг друга и глядя друг другу в глаза и на губы.
– Я больше терпеть не могу, – сказал возбужденный влюбленный Фишбейн в затылок единственной женщины Евы. – Поедем в гостиницу.
Она тихо покачала головой:
– В гостиницу – нет.
– А куда? – спросил он.
– Поедем в Серебряный Бор. На троллейбусе.
9
Сколько раз он вспоминал эту ночь? Сто, двести? Наверное, больше. И то, как они почти бежали к остановке троллейбуса на Красной площади, а небо, перегруженное звездами, нависало над их обреченными головами, и каждая в небе звезда точно знала, что ждет их обоих, когда ждет и где, и как подкатил долгожданный троллейбус, сам синий, с наивным собачьим лицом, и, их подобрав, как поплыл, заскользил по этим негаснущим, праздничным улицам… Все, кто ехал с ними, сошли раньше, растворились в листве, растаяли в воздухе, остался стеклянный коротенький звон чужих неразгаданных жизней, дымок погасших костров, светлячков на траве. Фишбейн не запомнил их лиц.