Больше всего, однако, хотелось увидеть Алешу.
Он приехал в Москву перед самым отъездом на фронт. Снег в этот день неожиданно растаял, в воздухе пахло весной. Они медленно шли по Никитскому бульвару. Алеша хмурился.
«Нравлюсь я ему или нет? Спросить? Подумает, что я сумасшедшая, позор какой!»
И тут же спросила:
– Алеша, я вам нравлюсь?
Он убито посмотрел на нее:
– Я в вас давно влюблен, Лиза, я вас очень люблю.
Не сговариваясь, опустились на лавочку, мокрую и черную от растаявшего снега. Он взял ее ледяную руку без перчатки и крепко прижал ко рту.
– Пожалуйста, Алеша, поцелуйте меня, – дрожащими губами прошептала она, – я вас очень прошу.
И, не дожидаясь ответа, оторвала свою ладонь от его рта, изо всей силы обхватила обеими руками его лицо и крепко поцеловала в подбородок и щеку.
– Лиза, – глухо пробормотал он, – я завтра еду, бог знает, вернусь ли…
– Я вас ужасно буду ждать, ужасно, Алеша, Алешенька! Господи, что же вы молчали!
* * *
– Ничего, конечно, не было между нами. Вечером пошли на Пречистенку, сидели на диване без огня, ели яблоки, целовались. Он мне сделал предложение. Так что, пока его не убили полгода спустя, я была невестой…
– Вы его помните, тетя Лиза?
– Очень даже помню. Вот так вижу, как тебя сейчас. Молодой, черноглазый. Голова такая породистая, закинутая немного. Гордый, хороший мальчик. Главное – очень уж молодой, сейчас бы мне во внуки сгодился. Сколько их погибло… Но ведь так, может, и лучше? Кто знает, через что ему пришлось бы пройти, если бы выжил? Ей-богу, как подумаешь – что лучше?
* * *
Алеша был засыпан землею в воронке от взрыва во время Брусиловского прорыва, когда русская армия перешла в наступление. Николай Васильевич умер в двадцать шестом году от инфаркта, Николка был в лагере, вернулся инвалидом в начале пятидесятых, пил, попал под электричку.
* * *
– Сестрица, помилосердуй, отрави меня чем, сестрица! Куда мне с такой культяпой? Не побоюсь греха – руки на себя наложу, помилосердуй мне, сестрица!
Выскочила на крыльцо. Метель. Конца-краю нет. Как они хрипят, мычат, стонут! Что они терпят, господи!
– Пить, сестрица, пить, за-ради бога.
– Несу, несу, не плачь, терпи, миленький.
– Красивая ты, сестрица, у меня в деревне сестренка есть, вылитая ты, маленько ростом не вышла.
– Помогите там, Лидуша! Сидоров кончается…
– Иду, иду.
– Оспо-ди-и, ма-мынь-ка-а…
«Хочу умереть. Лечь здесь, на крыльце, голову в снег, закрыть глаза. Где он сейчас? Последнее письмо было два месяца назад». – «Прости меня за муку. Не верю, что ты смогла вернуться к нему по-настоящему и предать нашу жизнь. Жду встречи с тобой еще и на этом свете, целую твое драгоценное тело, которое мне снится…»
Все, конец. Главное – не помнить. Голову в снег, глаза закрыть. Не помню!
– Сестрица, ты где была? Рука-то, как ледыш. Не дело на морозе стоять, застынешь, сестрица…
– Лиза, открой!
– Сейчас, Коля!
Николай Васильевич набирал в шприц маслянистую жидкость. Огненно-красный Николка хрипел, разметавшись на родительской постели, глаза его были полны ужаса. Лида стояла перед постелью на коленях, целовала его горячие пальчики, гладила плечики, липкие от пота локоны… У Николки был круп, вторую ночь они втроем не спали. Вчера Николай Васильевич несколько часов подряд носил его на руках. Она молилась на эти большие, сильные руки, набирающие в шприц маслянистую жидкость. Господи, прости и не отнимай, прости и не отнимай…
Лиза выскочила в коридор, отперла не спрашивая. Три черные тени стояли на пороге: большая посередине и две маленькие по бокам. Закутанные в платки, занесенные снегом. Большая упала на землю и запричитала:
– Хозяюшка, милая, помоги! Погорели мы как есть, к родне пробираемся, мужик на войне, помоги, хозяюшка!
– Да войдите, в дом войдите, я сейчас!
– Куда нам входить, родненькая, за дорогу-то все завшивели, десять ден в дороге-то!
– Лиза, иди к Лиде! – Николай Васильевич, топая, сбежал с лестницы.
– Коля, ты погляди, тут…
– Иди к ребенку, Лиза, я все сделаю!
Он запихивал в костлявые руки, в пустой мешок вареное мясо, деньги, хлеб, меховую шапку, а она все не вставала с колен, все захлебывалась:
– Спаси тебя бог, кормилец! Детей моих пожалел! Век за тебя молиться буду, словечко за тебя господу скажу!
– Не за меня, не за меня, мать, – быстро прошептал Николай Васильевич и испуганно оглянулся, – не за меня, помолись, мать, а за рабу божию Лидию и за раба божия Николая, сына…
* * *
– Да он ее не то что балует, он на нее пылинке не дает упасть. Ребенок без матери, и такой отец сумасшедший! Что из нее выйдет? Я и сама на нее дышать боюсь, но ребенок есть ребенок, нельзя же так, а он с ума сходит! Горло першит – в школу не пускаем, спит до двенадцати. Маленькая была – он инфекций боялся, как ненормальный! Ну, корь, каникулы. Что делать? Все дети на елках, наша дома сидит. А вдруг подхватит? Конечно, при матери такого бы не было, но я ему не возражала, ни-ни! Пикнуть боялась, пусть уж он сам – как хочет, так и воспитывает – отец! А тут ангина, ей только-только девять исполнилось, и то ли осложнение маленькое, то ли просто не успела поправиться, но в моче – белок! Все. Он на стенку лезет: у ребенка больные почки! Нашли светило, профессор, жил на Арбате, его вся Москва знала. Пошли к нему на прием. Тот пощупал и говорит: «Точно не скажу, но похоже на онкологию. Нужно обследовать!» – Затянулась «Беломором», махнула маленькой смуглой рукой в обручальном кольце, вросшем в мякоть безымянного пальца. – И начался у нас ад! До сих пор, Аня, ты не поверишь, вспомнить страшно!
– Это я как раз, тетя Лиза, представляю, что у вас творится, когда она болеет.
– Скажешь тоже: «болеет»! Болезнь болезни рознь. Я так про себя решила, что газ открою – и на тот свет. Если подтвердится. Профессор этот, арбатский, кстати, сам окочурился через год. Я ему этого диагноза никогда не забуду, прости, господи, меня, грешную! Положили ее на обследование на пять дней. Все по блату. Мой этих врачей-сволочей буквально вылизывал, на машине из дому, на машине – домой, пятьдесят рублей в конверте. В больницу нас к ребенку не пускают: карантин. У них всю жизнь карантин. Маленькая девочка, в палате восемь человек, есть тяжелые, мы стоим на улице, снег, холод, смотрим на шестой этаж. А она на нас. Лбом в стекло, вся в слезах. Да ужас, говорю тебе, Анька, тихий ужас! Приходим вечером домой. Я – с обедом. «Ешь, – говорю, – ешь немедленно!» В рот ничего не брал. Бутылку один выпивал за вечер. Это он-то, непьющий! Телефона боялись. Я его успокаивала: «Ничего с ней нет, успокойся!» Сама чуть жива. И вот вечером, поздно уже, слышим: скребется кто-то. Я открыла. Стоит мужик какой-то заросший, в ватнике, в валенках мокрых, без калош, и с ним девочка – маленькая, вроде нашей, лет девять-десять. Погорельцы.