Девочки прыснули.
– Ты как будто не знаешь, Джин-Луиза Финч! Если будешь это самое после того, как у тебя уже началось, заполучишь ребеночка.
– Да объясни ты толком, Ада-Белль!
Ада обвела взглядом подруг и подмигнула:
– Ну, прежде всего нужен мальчик. Потом он тебя зажимает крепко-крепко, а сам дышит как загнанная лошадь, а потом целует тебя по-французски. Это знаешь как? Это когда просовывают язык тебе в рот…
Звон в ушах не дал ей дослушать повествование до конца. Она почувствовала, как кровь отлила от лица. Ладони взмокли, она пыталась сглотнуть – и не могла. Уйти нельзя: если уйдет – они догадаются. Поднялась, попыталась улыбнуться, но дрожащие губы не слушались. Она сомкнула их плотней, стиснула челюсти.
– …всего и делов-то. Что с тобой, Джин-Луи – за? Ты вся побелела прям! Я что – напугала тебя? – Ада улыбалась фальшиво.
– Да нет, – ответила она. – Просто что-то мне нехорошо. Зайду, наверно, внутрь.
Она шла через школьный двор, молясь, чтоб никто не заметил, как у нее подгибаются колени. В женском туалете нагнулась над раковиной, и ее стошнило.
Ошибки быть не могло. Альберт засовывал язык ей в рот. Она беременна.
Имевшихся в распоряжении Джин-Луизы сведений о взрослых нравах и нормах морали было немного, но достаточно: она знала, что ребенка родить можно и не выходя замуж. Как это происходит, она до сегодняшнего дня не знала и знать не хотела, потому что ей было неинтересно, но если какой-то несчастной девушке случалось родить ребенка без мужа, все ее семейство погружалось в пучину бесчестья. До Джин-Луизы изредка доносились пространные рацеи тетушки Александры на этот счет – допустившую Позор Семьи отсылали в Мобил или держали взаперти, чтобы не попадалась на глаза порядочным людям. И члены опозоренной семьи никогда уж больше не ходили с гордо поднятой головой. Однажды такое произошло на улице, ведущей в Монтгомери, и дамы-соседки шушукались и квохтали несколько недель кряду.
Джин-Луиза ненавидела себя, Джин-Луиза ненавидела весь мир. Она ведь не сделала никому ничего плохого. За что же ей такая кара – она ведь ни в чем не виновата?
Она незаметно выбралась из школы, пошла домой, прокралась на задний двор, вскарабкалась на сирень и просидела там до обеда.
Обед был долог и проходил в молчании. Она едва сознавала, что за столом сидят Аттикус и Джим. После обеда опять залезла на дерево и сидела там до тех пор, пока не наступили сумерки и не раздался голос Аттикуса.
– Слезай, – сказал он. Джин-Луиза была так несчастна, что ледяному тону не удивилась. – Звонила мисс Блант, сказала, что ты ушла из школы на перемене и не вернулась. Где ты была?
– На дереве сидела.
– Тебе что, нездоровится? Я ведь сказал – если неважно себя почувствуешь, мигом к Кэлпурнии.
– Все нормально.
– Если так, можешь ли ты представить убедительные оправдания своей выходке? Уважительные причины есть?
– Нету.
– В таком случае позволь сказать тебе вот что. Если это повторится, пеняй на себя. Поняла?
– Поняла.
Она едва-едва удержалась, чтобы не признаться отцу и переложить свое бремя на него, но смолчала.
– Ты точно не заболела?
– Нет.
– Тогда ступай в дом.
За ужином ей ужасно хотелось швырнуть полную тарелку в Джима, который с превосходством пятнадцатилетнего вел взрослый разговор с Аттикусом. И время от времени поглядывал на нее с пренебрежением. Не беспокойся, мысленно пообещала она ему, ты свое получишь. Но не сейчас.
Каждое утро она просыпалась, и ее, как котенка, переполняла живая, игривая бодрость, которая тотчас сменялась томительным страхом; каждое утро она ожидала появления ребенка. Днем мысль об этом никогда не уходила далеко и надолго, непременно возвращалась в самые неподходящие моменты и опять вторгалась в сознание, шептала ей что-то насмешливое.
Она искала ребенка в словарях, но нашла немного, поискала рождение — и того меньше. Наткнулась на старинную книгу под названием «Демоны, снадобья и доктора»
[39]
и перепугалась до безмолвной истерики при виде средневековых кресел для рожениц, жутких щипцов и прочих инструментов, особенно когда вычитала там, что иногда женщин для ускорения родов снова и снова швыряли об стену. Постепенно она собрала сведения, расспрашивая одноклассниц, – дабы не вызвать подозрений, старалась, чтобы от одного вопроса до другого прошла неделя или две.
Кэлпурнию она избегала, сколько можно было, поскольку считала, что та ей солгала. Кэлпурния сказала – у всех девочек это бывает, это так же естественно, как дышать, и свидетельствует, что они растут, а продолжается лет до пятидесяти с лишним. В тот раз Джин-Луиза ужаснулась, что когда эта мука наконец кончится, ей в силу преклонного возраста будет уже не до радостей жизни, а потому и не стала исследовать предмет глубже и всестороннее. О том, что от французского поцелуя бывают дети, Кэлпурния ничего не сказала.
Порой Джин-Луиза выспрашивала кухарку насчет семейства Оуэнов. Та отвечала, что даже говорить об этом не желает, потому что мистер Оуэн и на человека-то не похож. И его засадят надолго. Да, сестру Фрэнсин отправили, бедняжку, в Мобил. А Фрэнсин определили в баптистский приют в округе Эбботт. А ей, Джин-Луизе нечего забивать себе голову всякими глупостями. Кэлпурния начинала свирепеть, и Джин-Луиза сворачивала беседу.
Когда выяснилось, что ребенок появится только через девять месяцев, ей показалось, что ее осудили на казнь, а приговор отсрочили. Она считала недели, вычеркивая дни в календаре, но упустила из виду, что вычисления свои начала с опозданием на четыре месяца. Время шло, и она все глубже погружалась в беспомощный панический ужас – вот однажды она проснется, а рядом лежит ребенок. Она твердо знала, что дети растут в животе.
От одной мысли, которая долго зрела у нее, она неосознанно отшатывалась – даже думать о том, чтобы навсегда уйти из дому, было невыносимо, но Джин-Луиза знала: настанет день, когда откладывать будет нельзя и скрывать поздно. Хотя такого разлада с Аттикусом и с Джимом у нее еще не бывало («Ты в последнее время стала совершенно шальная, – говорил отец. – Неужели ты не можешь сосредоточиться хоть на пять минут?!»), она и на миг представить себе не могла, что останется без них, пусть хоть в райских кущах. Но если ее отправят в Мобил, а ее близкие понуро понесут бремя позора – нет, такого она не пожелает даже тетушке.
Ребенок, согласно ее расчетам, должен появиться в октябре – значит, тридцатого сентября она покончит с собой.
* * *
В Алабаму осень приходит поздно. Даже на Хэллоуин с садовых стульев еще не свисают до земли тяжелые пальто гостей. Сумерки долги, но темнеет вдруг; и пяти шагов не успеешь сделать, как глухо-оранжевое небо становится иссиня-черным, а вместе со светом, даруя приятную прохладу, уходит и последний сполох дневного зноя.